Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 45



Она долго смотрела на меня, не отводя глаз. Вытерла слезы. А ведь я должна была знать, произнесла она через некоторое время совсем тихо. Ты человек, живущий насилием. Мне стало ужасно горько. Я вышел и в первой же забегаловке пропустил несколько рюмок крепкого. Я не понимал, что происходит. Несколько недель назад напал на этого недоноска прапорщика и швырнул его об стену, сейчас ударил Веронику, женщину, которая плакала, потому что с ней, наверняка, случилось что-то ужасное. Я даже не спросил ее, что произошло. Я не понимал, откуда это все пошло, если ты военный, это еще не значит, что ты способен на насилие. Принуждение — это элемент воинской службы, однако, честь офицера не позволит человеку ударить слабого. Ее муж, наверняка, ничего такого бы не сделал. Он бы это разрулил с улыбочкой на губах. Она ненавидела людей, посылающих лошадей в бой под бомбы, то есть под пули. Человеку, способному на это, ничего не стоит и жену свою ударить. Он — агрессивный человек. Я понимал, что этой пощечины она мне никогда не простит. Когда я вернулся к ночи, она лежала на кровати и смотрела в потолок. Я хочу домой, произнесла она.

Я встал на колени у постели и просил ее простить меня. Да я уже тебя простила. Я понимаю, тебе со мной несладко. Я погладил ее по волосам, но она убрала голову. Боюсь я тебя, сказала она. Приподнявшись на локтях, она посмотрела мне в глаза. Тяжелый у тебя взгляд. Боюсь я людей, у которых такой тяжелый взгляд.

Той ночью я рассказал ей о том, о чем еще никому не рассказывал. О душе ребенка, впервые столкнувшегося с насилием. Мне было шесть лет, когда отец запряг телегу и повез нас с мамой в какую-то деревню, в часе езды от Валева. До сих пор ума не приложу, зачем нам с мамой нужно было сопровождать его. Может, он думал, что так будет легче стребовать назад деньги с какого-то крестьянина. Не знаю также, почему мы приехали туда только к вечеру, вроде бы колесо сломалось, а, может, в трактире каком-то слишком припозднились, не помню. Отец, выпив немного вина, должно быть, чувствовал себя из-за этого посмелее, ведь на самом деле, он был милейший, добрейшей души человек, любое дело старался решить миром. Должно быть, и нас с собой взял затем, что ему хотелось это дело с выбиванием денег уладить по-хорошему, почти что по-семейному. Ну, мы подошли к какому-то дому, встали у забора. Свет нигде не горел. Мама сказала: Пошли, никого дома нет. Дома он, ответил отец. Потом он несколько раз позвал того человека по имени. И ничего, ни одного огонька не зажглось. Топалович, крикнул отец с угрозой в голосе, который даже не знаю, откуда у него взялся, у моего добрейшего отца, может, таким он сделался от вина, которое потягивал по дороге. Топалович, закричал он в сторону дома, я запомнил это имя, Топалович, крикнул он, я знаю, что ты дома, я пришел за деньгами, которые ты мне должен. Потом слышно было какое-то движение у забора, взметнулась чья-то тень, послышался тупой удар, а когда я поднял глаза вверх, то увидел окровавленное лицо отца. Этот человек, Топалович этот, подошел в темноте к нему сзади и поленом со всей силы огрел его по голове. Вот тебе, получай, вскричал человек-тень, будешь в моем же доме с меня деньги требовать. Вслед за ударами на него посыпался град унизительных оскорблений. Мама плакала, а у меня в груди что-то оборвалось, ничего страшнее я в своей жизни не видел. Отец с разбитой в кровь головой, мамин плач, его стоны, тоже, плач, и удивленные вопросы: что случилось, что случилось? Лошади, очумевшие от испуга, понесли телегу по проселочной дороге куда-то в ночь. И мы втроем остались стоять там, совершенно обессилевшие, в чужом краю, у мрачного дома, в котором исчезла эта тень. Затем побрели по глухой деревне в поисках повозки и лошадей. Долгие годы эта сцена неотступно стояла у меня перед глазами, я просыпался и хотел вырасти сильным, чтобы заступиться за отца перед этим чудовищным насилием. Не знаю, что стало с деньгами за этих лошадей, дома мы никогда больше не говорили об этом, помню только, как поутру над горами уже занимался рассвет, какой-то крестьянин держал под уздцы лошадей и смотрел, как мы усаживаемся в повозку, всю ночь на обратном пути мы то и дело останавливались, и мама делала отцу повязки из своей белой кофточки.

Вероника смотрела в потолок.

Жуть какая, заметила она спустя некоторое время. А потом снова расплакалась. Бедный мой, бедный мой, повторяла она. Что тебе пришлось пережить, и потом ты поступаешь в эту школу для офицеров. Может быть, именно из-за этого. Нет, не из-за этого, ничего подобного я никому не мог бы сделать. У нас любой парень хочет поступать в военное училище, это никак не связано с тем случаем. Возможно, как раз из-за этого, повторяла она, обещай мне, промолвила она, что ты никогда никому не сделаешь ничего ужасного. Этого я не мог бы пообещать, я же сказал, что нет, представить себе не могу, чтобы я что-нибудь в этом роде учинил. Кроме одного человека, Топаловича, лица которого я никогда не видел и о котором больше никогда не слышал, ему бы я устроил.



И устраивал. Да еще чего похуже, до того, как оказаться в Пальманове. Не то что людей, коня своего застрелил, Вранца, которого она так любила. Но на то она и была война, война, война, с которой я вернулся с одним только ранением, без одного зуба, мне странным образом повезло.

Еще раньше, до того, как мы прибыли в Пальманову, всю зиму и весну сорок пятого мы стояли тогда на словенских высокогорных плато против девятого корпуса Тито, то мы их, то они нас. Мне везло все эти годы. А это ерунда, небольшое пустяковое ранение. Боже ж ты мой, какие ранения мне довелось видеть. Мертвецы, позеленевшие покойники из боснийских деревень, хоронить которых ни у кого руки не доходили. Да, и павшие лошади, дорогая моя Вероника, которых мы гнали в атаку под прицельным огнем партизанских минометов, не под бомбы, Вероника, под минометные снаряды, разрывавшие в клочья брюхо лошади, отрывая ноги наездникам. Тем самым, которых я научил ездить верхом, снимать винтовку на всем скаку, ретироваться, стрелять, шашку наголо, какие мы были безголовые, прямо на пулеметные гнезда неслись на скаку и пели: вперед, братушки четники, бой страшный впереди, нонсенс еще хорошо сказано, мы все обезумели. Ожесточились. Они и мы. У раненых и пленных не было шансов выжить. Ни у наших, ни у тех. Убьем. Прикончим всех, кто не с нами, мы и такое пели. Это непередаваемо по-словенски, по-словенски говорят: зарезал его как свинью. Так сказал один пленный партизан, когда мы спросили, что случилось с капитаном Вукмирицей, попавшим несколько дней назад им в руки. С Вукмирицей? переспросил он. С этим четником? Он смотрел на нас испуганно, салаженок еще был, крестьянский паренек, и он знал, что в живых ему не остаться, из наших рук никому не удавалось уйти живым, зарезал его как свинью, только это и сказал, прежде чем такой же юный шумадиец из моего отряда не прошил ему живот автоматной очередью.

На все это и еще на многое другое насмотрелись мои глаза, разглядывающие сейчас в зеркале небритое лицо и поседевшие волосы на голове. Посеребренные виски — это из-за войны. Возможно, они появились в тот день, когда я должен был пристрелить Вранца. У него были сломаны обе передние ноги, он смотрел на меня как человек, ты ведь знаешь, как лошади иногда могут смотреть, будто все понимают. Я знаю доподлинно, где это случилось. Про многих товарищей я не мог бы вспомнить, где они пали и умерли, а про Вранца я бы в точности показал двор, где оборвалась его военная стезя и годы жизни со мной. В деревне Удбина в Лике, может, и впрямь, нам доведется вернуться, тогда я бы отправился туда, чтобы вспомнить еще раз, как все это было. Сейчас я пытаюсь забыться, хотя каждую ночь у меня стучат в голове барабанным боем выстрелы, женский плач и крик детей, стук лошадиных копыт, горящих балок, падающих на дома заодно с крышей. Вранца же я не забуду, уверен, что и ты частенько о нем вспоминаешь, Вероника. Я нашел другого гнедого коня, его я тоже назвал Вранцем, там, за оградой он носится на свободе вместе с другими офицерскими лошадьми. Ты ведь этого хотела, да? Чтобы кони не стояли в конюшнях, а носились на воле. Молодой и шустрый, но пугливый, ему пришлось пережить больше, нежели другим за всю жизнь, хоть они и таскают за собой кесаревы кареты или выступают за деньги на потеху публике, которая толпится вокруг манежа. Вчера ночью я слышал, как он заржал, я подумал, что это он тебя узнал, ну куда ему узнать тебя? Тот, кто мог тебя узнать, вздрогнул и остался лежать на деревенском дворе в Лике. Я так подумал, потому что сам по-прежнему часто думаю о тебе, Вероника. С тех пор, как ты ушла, не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе, если не чаще, ночью, спустившейся на боснийские горы или в крестьянской избе в Лике, на холодной Соче или в лагере для военнопленных здесь в Пальманове. Лошадь знает, о чем думает ее седок, так часто она становится его вторым я. Или же он очнулся, потому что проснулся я, увидев тебя как живую, как живую, идущую между нарами офицерского барака прямо ко мне.