Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 31

– Жарко – не холодно, – сказал он невесте на прощание.

– Какое прекрасное здание! – сказала невеста.

– Петровка, 38, – сказал Серый.

– Давай тут жить, – сказала невеста. – Это красивее Зимнего дворца.

Серый ел яблоко. Кусал, жевал, проглатывал, снова кусал.

– Серый, здравствуй! Ты куда?

– Я всегда на распутье, – ответил Серый.

Серый – веселый. Серый – смелый. Серый – страсть убивать.

Россия меня загрызла вконец. Боже, как надоела! Она срет по ногам. Она срет. Мы срем.

Один из главных парадоксов моей жизни – отношение к России. Русский до мозга костей, по всем линиям и диагоналям, я уткнулся в проблему России и не смог для себя ее разрешить. Я никогда не хотел из нее уезжать, хотя ненавидел режим. Я не хотел уезжать, потому что, в отличии от диссиденствующих друзей, представлял себе Запад. Они бежали из России, как собаки, случайно сорвавшиеся с цепи.

Я не уехал, хотя знание языков, западные связи и внутрисемейные обстоятельства способствовали. Бедные родители, особенно, мама, многие годы вели в семье душеспасительные антиэмигрантские разговоры. Много позже я узнал, что меня собирались выслать по системе Солженицына, но не выслали, не знаю почему. Я бы вполне справился с жизнью на Западе, не смотрел бы на него снизу вверх. Я никогда не примыкал ни к одному идеологическому движению, включая западничество. Западник на Западе – растворяющийся субъект.

Я остался в России. Надежда – плохая спутница писателя. Начало реформ было связано с надеждой. На счастье, она была недолговечной. Надежда на то, что в России не исчерпан человеческий потенциал, оказалась слишком прекраснодушной. Россия не принадлежит к культурам, способным к самоопределению. Это исторически нечестная страна. Она покоится на лжи. В России можно прожить только на лжи, включая гуманистическую ложь интеллигенции.

В стране вечной мерзлоты население не справилось с климатом, не нашло существования, которое бы преодолело враждебность природы к человеку. Зима не обыграна в русском сознании как полноценное время года и, несмотря на все зимние праздники, не обжита человечески. А другого времени года у нас нет. Лето кончилось вчера, не начавшись.

Коллапс жизни в коммунальной квартире – русский не коммунален. Коллапс русского коммунизма – русский не любит людей. Он – человек необщинный и, в основе своей, необщительный. Русский не врос в мир, как немец. Он летит, парит над миром. Русский не овладел миром, не справился с ним и провис. Из этого «провис» возникла русская духовность.

Бесценен опыт полного неудачника.

«Зачем?» – центровое русское слово. Оно тычется в смысл. Без него нет ответа, на него нет ответа, потому что безбытийность – русское дело.

Все бросить – и пойти.

Русский – не путь; он – дорога.

Русская духовность – беседа о бренности. Но русский – вынужденный аскет. Не справившись с миром, он говорит о тщете мира. Он отворачивается от мира, обиженный, и культивирует в себе обиженность, подозрительность к миру как дорогую истину в последней инстанции.

– Мой грех, – сказал отец Сергий, вставая со стула. – Я думал: ты хуже!

– Прости, святой отец! – взмолился я. – Я и в самом деле хуже! Я люблю есть сырые человеческие мозги. Открываю чашку черепа и ем их ложкой. Как икру.

– Ну, иди, иди с Богом, – посуровел отец Сергий.

Русский не меньше немца чтит порядок, но немецкий порядок возвышает немца над другими народами, а русский порядок доводит русского до уничтожения. Русский идет по порочному кругу истории, не сознавая, что это круг и что он порочен.

Русский – радикально неисторичен, и в этом – его самобытность. Он все время сбивается и, начав об одном, говорит о другом, не держит мысль. Видимо, он боится мысли. Не справившись с миром, он гадит в мире. Он антиэкологичен. Мир превращается в помойку, и, если бы не власть, русский бы уже давно утонул в отходах. Он – механический богоносец.

Закон приходит в противоречие с самыми кровными интересами русского, противоречит идее выживания: от нищенского «не помереть с голоду» до общемещанского «свести концы с концами». Нет сил, времени оглянуться вокруг. Отсюда – наплевательское отношение к планетарным и районным делам. Русский затравлен, замучен, задрочен. То скаля пасть, то виляя хвостом, он ждет для себя оправдания.

У русских яркие свистульки. Все вокруг – кудрявое, в завитушках. Серый объявил поголовную амнистию. Пришел к власти и всех выпустил из тюрьмы. Но потом передумал и всех посадил снова в тюрьму.

– Так надо, – сказал он. – Так проще править.

– Павловская слобода, – ответил я. – Уйдем с головой в любовь?

– Не помешает, – согласился Серый.

– Давай отвяжемся, – сказал Серый, беря в руки «калашников».

– Ну, давай.

– Люблю убивать, – признался Серый. – Люблю, когда они боятся умирать, трепещут, на все согласные, ноги лижут, писаются, как щенки, раком становятся. А ты делаешь вид, что вроде уговорили, не буду стрелять, а потом стреляешь им прямо в лицо. Мозги летят, как брызги шампанского. А девчонок насиловать? Дрожат, за писечку держатся. Руки по швам, бляди! Жопу врозь, говнюки! Мальчишки мои! Не знаю, мне нравится.

Я молча вздохнул.

– Люблю бить ногами, – продолжал Серый, – давай будем жить, как положено. Возведем детские сады, вскопаем огороды, взопрем, пророем туннели, как какие-нибудь итальянцы, соорудим кольцевую дорогу. – Серый снял кепку, утерся, высморкался. – Но смешнее всего, конечно, сбивать пассажирские самолеты. Они летят себе ночью, завернувшись в пледы, с апельсиновым соком в руках, стюардессы ходят туда-сюда, ни о чем не подозревая. А ты – хуяк! И они падают вниз без парашютов. От удара с них облетают одежды. Как с клена. И они падают, голые, в море. А еще! Будь я главарем военной хунты, ну, например, аргентинцем с усами и саблей, я бы выкидывал врагов-депутатов с вертолета. Чап-чап-чап, летит вертолет. А я выкидываю врагов-депутатов. Одного за другим. Над океаном. Без парашютов. Не хотел бы оказаться в их положении.

Мы стали налетчиками. Мы стали насильниками. Насиловали, как джазисты, во все дырки. Бомбили деревни и города, давили поселки городского типа, бабы выли, мы взрывали газовые плиты. Все насиловалось легко, все разваливалось непринужденно, как будто только и ждало дня развала. Русская земля лежала готовой для опустошения. Дома падали, как домино. Природа брезгливо стряхивала с себя русскую халтуру. В Смоленске сравняли с землей собор. В Ярославле спалили милицейский участок. Приехали пожарные. Из шлангов едва капала вода.

– Помогите! – смешно махали руками менты.

– Начальник, забери свой труп! – кричал в ответ Серый командиру блюстителей порядка.

Мы надели тельняшки и дали в их память благотворительный концерт. Мы гоготали. Бросились на Москву. Перерезали правительство, запретили почту и телеграф, взяли банки, объели аптеки. Дума вывесила красный флаг. Мы только усмехнулись.

– Давай пытать людей? – предложил Серый. – Будем озорниками.

Стали пытать. Утюгами, паяльниками, щипцами, капали капли на макушку. Пытали по-всякому.

– Ты посмотри, как они красиво страдают! – любовался Серый, ломая русские кости, позвоночники, черепа. – Нет, только глянь! Выносливы и неприхотливы. Цены вам нет, – обращался он к мученикам.

В ответ русские дико орали. Никто не ушел от пытки. Все сознались во всем.

– У меня мечта. Иногда так хочется быть медсестрой, – сказал Серый, перевязывая мне раненую руку после утреннего налета. – По головке гладить людей.

Возле урны стояла пустая бутылка. Мы бросились к ней наперегонки. Я – быстрее, Серый – опытнее. Он подставил мне палкой подножку, а потом той же палкой откатил бутылку к себе.