Страница 20 из 124
Пансионер еще раз с достоинством наклонил голову.
— Может быть, имеется о чем-нибудь меня спросить?
— О контрапункте и генерал-басе, о композиции, — неожиданно проговорил Глинка, тут же пожалев о сказанном: что нового, тем более после Фильда, может открыть ему этот обрусевший иноземец?
Но Кавос уже ухватился за сказанное воспитанником и, поняв его вопрос как неосведомленность Миши в контрапункте и в гармонии, начал пространно изъяснять ему давно известные истины.
— Вы поняли? — спросил он.
— Да. Я знал это.
— Что же вас затрудняло? — удивился Кавос.
— Я не могу это объяснить… — признался Миша. — Но, может быть, есть свой у русских контрапункт, более ясный мне в игре, чем в определении.
— Русская музыка — я понимаю, но русская теория музыки — такой нет, — назидательно заметил Кавос. — И следует быть уже большим мастером, чтобы судить о теории. Юноши ваших лет должны предпочесть наслаждение самим звуком.
— Об этом не думаешь! — кротко ответил Глинка. — Наслаждение и познавание разве не могут жить вместе?
— Не для вас, не в вашем возрасте. О, вы слишком юны! — И тут же, словно что-то вспомнив, предложил: — Идемте отсюда. Я хочу видеть вас, мой юный друг, за роялем. У вас ведь лучший тишнеровский инструмент.
Рослый Кавос, весь в черном, с двумя шарфами, повязанными вокруг шеи, стремительно последовал за Глинкой в мезонин. Миша спешил, слыша за собой большие неспокойные шаги композитора. «И что ему от меня нужно?» — мелькнуло в мыслях.
В комнате его, на счастье, никого не было. Дмитрий и Борис занимались в этот час фехтованием. Миша вежливо остановился у фортепиано и вопросительно поглядел на Кавоса.
— Играйте, — нетерпеливо и почти грубо скомандовал музыкальный инспектор.
Миша недоуменно спросил:
— Что играть?
— По памяти, хорошо бы по памяти, без нот! — быстро ответил Кавос, усаживаясь в глубокое и единственное кресло, чуть поломанное Кюхельбекером.
— Что? — кратко переспросил Миша, сидя перед открытым фортепиано и дивясь перемене, происшедшей с Кавосом. Только что тот был мягок и участлив, теперь требователен и нетерпелив.
— Что было первым, услышанным вами в Петербурге? — присущим ему тяжеловесным слогом и с жесткостью в интонациях осведомился Кавос.
— «Сотворение мира» Гайдна.
— Играйте.
Не догадываясь о том, что инспектор попросту экзаменует его, и приписывая нетерпение Кавоса каким-то чертам, должно быть свойственным истинным музыкантам в моменты, когда заговорят о музыке, Глинка заиграл.
Он не мог не заметить, с каким напряженным вниманием следил за ним Кавос.
— Феерично! — сказал инспектор, вытирая платком руки и лицо, словно сам он только что трудился за инструментом. — Феерично! — повторил он радостно и сразу забыл недавнее свое недоверие к воспитаннику, разговор о контрапункте и даже то, зачем пришел в пансион. — С таким исполнением нельзя быть без дарования. Причем, мальчик мой, вы влагаете в игру свой смысл! Да, Кавос, может быть более несчастный, чем вы думаете, говорит вам это, ибо он не умел мальчиком играть так.
«Несчастный Кавос?» При чем это здесь? Глинка никак не ожидал подобного конца!
— Истинно говорю вам, — Кавос стоял над ним, поднявшись во весь рост, — вы музыкант! И отныне можете спрашивать меня еще раз о контрапункте!
Инспектор пожимал ему руку и куда-то спешил, может быть от охватившего его волнения. Он быстро ушел, и Миша одиноко глядел ему вслед, скорее встревоженный порывистым его признанием, чем обрадованный им.
Вот бы Варваре Федоровне присутствовать при их беседе!
Однако ведь ни в чем не подвинулся он, Михаил Глинка, в своих сомнениях и исканиях. Пожалуй, только затруднительнее стало! И только сейчас Мише становится ясно, зачем приходил сегодня сюда Катерино Альбертович.
В раздумье он грустно покачал головой.
Перед ужином в этот день к нему пришел Мельгунов. С недавних пор Мельгунова прозвали в институте «Сен-Пьером», лишь потому, что в журнале «Украинский вестник» обнаружился прозаический его перевод из Сен-Пьера. Вот уже и в институте появились свои литераторы. Не только лицею торжествовать ныне!
Сен-Пьер пригласил Мишу послушать Пушкина.
— Новые стихи будет читать.
— Кто, он сам? — оживился Глинка.
— Конечно, брат Пушкина, Лев, — он всегда знает последние его стихи!
Глинка чуть сконфуженно заморгал глазами и пробормотал:
— Да, да, Лев читает и сам, кажется, забывает при этом, что не он их написал. А самого Пушкина слушать нельзя?
— Зачем тебе?
Глинка попытался объяснить:
— Все же, знаешь, Льву не так веришь!..
— Но ведь он не переврет, не изменит ни одной строчки. Ты знаешь, как он относится к брату!
Глинка досадливо махнул рукой:
— Соболевский скорее тебя это поймет. Когда слушаешь Льва, а не самого Пушкина, то кажется, словно поэта мы так и не знаем и кто-то излагает нам мысли и чувства какого-то великого незнакомца. Я его голос хочу слышать!
— Все же пойдем к Льву или пет? — в нетерпении спросил Мельгунов.
— Конечно! — Глинка вздохнул. — Конечно, пойдем!
Вечером они чинно сидели в этой же комнате, пригласив сюда Кюхельбекера. Преподаватель литературы слушал Льва с таким видом, словно впервые услыхал о его брате и вообще о стихотворениях Пушкина. Дмитрий и Борис Глинки жались в сторонке, почтительно поглядывая на гувернера.
Лев Пушкин волновался и часто хватал себя за волосы. Закидывая голову, он отрывисто читал на намять, лишь изредка поглядывая на лежащий перед ним листок:
Иной, под кивер спрятав ум,
Уже в воинственном наряде
Гусарской саблею махнул —
В крещенской утренней прохладе
Красиво мерзнет на параде,
А греться едет в караул.
Он оглядел собравшихся, как бы спрашивая их взглядом: разве не хорошо? — и продолжал, повысив голос:
Другой, рожденный быть вельможей,
Не честь, а почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным плутом зрит себя…
И только хотел было перейти к заключительным строфам стихотворения и придать своему голосу насмешливость, как товарищи опередили его и воскликнули громко, с торжеством, в один голос:
Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора.
Голос Соболевского выделялся в общем хоре. Глинка вторил ему низеньким своим фальцетом. Лев недоуменно глядел на товарищей, улыбаясь.
Соболевский поднялся во весь свой могучий рост, сказал наставительно:
— Не думай, Левушка, что ты один у нас передатчик его стихов…
— Но откуда же вы знаете? Брат никому их не читал! — ревниво забеспокоился Лев и тут же тревожно взглянул в сторону Кюхельбекера.
Лицо Кюхельбекера светилось тихой и спокойной грустью. Кому, если не ему, знать эти стихи, прочитанные Пушкиным накануне их лицейского выпуска!.. В этих стихах выражена была тогда жизненная программа многих близких к Пушкину лицеистов, ей следовали Федор Матюшкин, Вольховский— «Суворчик», как его звали в лицее, — и сам Пушкин. Как-то на днях в разговоре Вильгельм Карлович прочитал эти стихи Соболевскому. И с этого дня их запомнили в пансионе.
Маленький Глинка, единственный, кажется, из непосвященных в сии тайны, сказал:
— Эти слова Пушкина, я представляю, равно относятся ко всем нам.
И еще раз они произнесли хором, как бы с вызовом кому-то:
Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора.
Но внезапно в дверь просунулась и перед ними бесшумно выросла оскорбленная фигура подинспектора.