Страница 19 из 124
Хозяин магазина, толстый немец на маленьких ножках, в белом пикейном жабо, церемонно водил Ивана Николаевича с сыном по магазину и нудно объяснял что-то, так и не понятое ими, о разнице в устройстве спинета и… клавира, о том, чем примечательно фортепиано Тишнера. Выходило, по обстоятельному, хотя и скучному его рассказу, что даже воронье перо, вставленное в конце тансента, которое легко трогает струну при опускании клавиша, представляет собою некое нововведение, делающее честь мастеру.
— Играть можно одинаково плохо на изрядных и посредственных инструментах, — заметил Иван Николаевич.
Немец наклонил голову.
— На посредственном играть плохо не так грешно! — сказал он, — Вы же выбираете лучшее? Стало быть, для истинного музыканта?
И заговорил о том, «какие муки претерпевало на своем пути» фортепиано, вытесняя «царственный» клавесин. И чего стоит сделать резонансную гармоническую доску. Мастер выставляет ее и под дождь и на солнцепек, чтобы доску испытать и расщепить, а потом заполняет трещины, вклеивает в них пластинки.
Он вспомнил Баха, прислушиваясь к отзыву которого мастер дважды ломал топором свое детище — громозвучный рояль, и прочитал на память письмо придворного органиста королевы Марии-Антуанетты: «Никогда этому мещанскому выскочке не удастся развенчать благородный величественный клавесин».
Ныне в магазине стояли только «мещанские выскочки» — рояли и фортепиано.
Возвращаясь вместе с сыном в пансион, Иван Николаевич вдруг забеспокоился:
— А может, ты в действительности плохо играешь и подарок мой только услада пустому твоему рвению? Ты должен играть хорошо, иначе конфузно будет перед обществом… Много ли понимает в этом Варвара Федоровна? Тебе надо учиться у Фильда.
— Разве Фильд согласится, папенька?
— Пусть не главное для карьеры твоей музыка, но если учиться ей, то у лучшего мастера и на лучшем инструменте. Чтобы не конфузно было! — продолжал свою мысль Иван Николаевич, не отвечая сыну. — Нынче недорослей — сынков богатых родителей — развелось много, и все они небось побренчать на фортепиано умеют, тебе же не под стать им, тебе Похвалу самого Фильда заслужить следует, чтобы иной раз и в бомонде[1] блеснуть умением своим играть!
Свой расчет был у Ивана Николаевича на музыкальные способности сына.
Миша заметно опечалился, но не перебивал отца: не для того, конечно, он хочет учиться музыке, чтобы блеснуть в бомонде! И вообще о музыке так рассуждать — святотатство!
Собственное фортепиано в комнате пансиона во многом облегчало теперь жизнь и даже как бы приподнимало его, Мишу, над дрязгами и скукой в пансионе. Игрой же своей он уже сыскал в пансионе общее признание.
Но и тут помех случалось немало: облепят фортепиано — мешают играть… Или комнату наверху займут. Хорошо было композитору Гайдну: он в таких случаях уходил на чердак с клавикордом под мышкой — таким маленьким был этот излюбленный в те годы инструмент.
Иван Николаевич перед отъездом в Новоспасское беседовал о сыне с Вильгельмом Карловичем.
— О многом наслышан, но мало что действительно умеет. Ну, да не его одного литература ведет по жизни сквозь воображение, а не опыт, — говорил помещику Кюхельбекер. — Тонок, как струна, детски чувствителен, но — это сердце! А ум! Ум весь в благородных поисках…
— Ох уж эти поиски! — с неодобрением заметил Иван Николаевич. — Что вы имеете в виду? То, что сами ищете? Вы уж, пожалуйста, Вильгельм Карлович, не рядите его в свой кафтан, не по росту ему будет…
Но тут же, сдержав себя, боясь, как бы не обидеть Мишиного наставника, осведомился:
— Он ведь молчалив? Откуда знаете о нем? Или разговорился с вами?
— Молчалив! — согласился Кюхельбекер, также сдерживая желание осадить «благополучнейшего» Ивана Николаевича и нагрубить ему, — Молчалив и даже, пожалуй, скрытен. Но что с этого? Кто мало говорит, того больше слушаешь!
3
Катерино Альбертович Кавос — музыкальный инспектор благородного пансиона — узнал как-то утром о примечательных способностях к музыке воспитанника Михайлы Глинки. Сообщил ему об этом синьор Калиныч, так звали слугу Кавоса, бывшего одновременно при нем его петербургским импресарио.
— Отлично берет на слух, без нот, — докладывал слуга, — но сам петь не может, слаб голосом и, кажется, грудью. Воздуху, как бы сказать, не может вобрать, некуда.
— Мал ростом? — поинтересовался Кавос. — Плохо! Портной всегда певцу шьет широкий жилет, певец — не воробей, певец — сокол, так, что ли, Калиныч? — И тут же спросил — Богатых родителей сын?
— Ельнинского помещика, отставного капитана, — небольшого достатка и чина, да ведь иначе, сами знаете, в лицей могли бы определить сынка, в Царское Село, а не к господину Отто.
Господин Отто был владельцем большого дома у Калин-кипа моста, занятого под пансион, и этим кончалось его отношение к пансиону, но слуга Кавоса был мнения иного: ему казалось, что господин Отто не иначе как опекает пансион.
Днем Катерино Альбертович проехал в пансион. Кучер, возивший его, по привычке остановился возле театра, где шла опера Кавоса «Иван Сусанин», но композитор па этот раз не пожелал здесь сойти, он спешил увидеть новичка-пансионера Михайлу Глинку. Случилось ведь, что за год с начала занятий в пансионе не удосужился он, Катерино Альбертович, доподлинно узнать, может ли быть введен этот Михайла Глинка в музыкальные салоны столицы и представляет ли он повод для заботы о нем столичных музыкантов. А сколько раз спрашивали Катерино Альбертовича в музыкальных кругах, да и в московском салоне княгини Волконской, скоро ли порадует он их явлением молодого таланта — детищем пансионного радения. Вот в лицее поэтические таланты давно объявились и затмили, говорят, своих учителей…
Приехав в пансион, Катерино Альбертович осторожно осведомился у подинспектора Колмакова о Глинке:
— Музыкален ли? В чем успевает особо?
Иван Акимович, поправляя, по неизменной привычке, свой жилет, сощурился, подумал и доверительно сказал:
— Полагаю, большую честь нашему пансиону окажет по окончании. В рисованье с картона, в музыке и в науках ничем себя не проявил, по в изучении языков, в филологии больших успехов достиг и…
Кавос уже не слушал. Он отдавал должное желанию Ивана Акимовича в каждом из своих питомцев находить таланты, но сейчас не интересовался филологией… Да и кто ныне в филологии да в стихосложении не успевает и кто не пишет, не рассуждает праздно о печали, любви и общественных судьбах в мире?
— Следует послушать Михайлу Глинку на уроке или на репетиции, — предложил он.
Подинспектор засуетился.
— Сей воспитанник, — сказал он, — часто музицирует па фортепиано и очень робок на занятиях в классе. Но, конечно, узнав о вашем к нему интересе, сочтет за честь!..
Ох уж эти увертливые и вошедшие в обыкновение слова о чести! Кавос поморщился и оборвал подинспектора:
— А классным порядком — не в чести дело, — приближенно к экзаменам, могу я этому пансионеру приказать сыграть мне по потам?
— Сделайте честь, — несколько удивленный раздражительностью Кавоса, быстро согласился Колмаков.
И в этот же час Глинка предстал перед Кавосом в синем своем мундирчике с красным стоячим воротником, подтянутый, маленький, со спокойным любопытством взирающий на знаменитого композитора.
О Кавосе не раз толковали при нем в Новоспасском.
— Вы учитесь у Фильда? — спросил Кавос покровительственно. — Ваш отец не посоветовался с нами о том, как лучше поставить ваше обучение. Почему так? Ваши способности должны стать предметом нашего общего к вам внимания…
Глинка поклонился. В глазах его промелькнул насмешливый огонек. Разговор их происходил наедине, в опустевшем классе. За полуоткрытой дверью темнела невысокая фигура Ивана Акимовича. Подинспектор прислушивался к разговору.
— Вы имеете мне что-нибудь ответить? — спросил Кавос.
— Нет. Я благодарю вас за внимание…