Страница 13 из 124
— У нас гувернером француз будет! Тот, что в кухне сидит, пленный!
Поля рассудительно заметила:
— Солдат не может быть гувернером. Гувернеров приглашают на службу, а не берут в плен.
Миша молчал.
Сестры привыкли относиться к нему настороженно. Он всегда был для них взрослее своих сверстников.
К вечеру о гувернере все выяснилось… В столовой, за ужином, в час, когда впервые за последние два года собралась в собственном доме семья Глинок и настроение тревожной торжественности еще владело взрослыми, Иван Николаевич, перемигнувшись с Евгенией Андреевной, произнес благодушно:
— Дети! Гувернер ждет за дверьми!..
И добавил:
— Ныне от гувернеров отвала не будет! Так и прут из лесов в поместья.
И не без мстительного самодовольства приказал горничной:
— Позови француза.
Гувернер действительно ждал за дверьми, быстро шагнул в комнату и остановился на пороге. Был он хил, бледен, выцветший мундир плотно облегал сухонькое его тельце, пуговицы на мундире блестели, а ремень, на котором еще недавно висела сабля, и маленькие сапоги на ногах отдавали глянцем. Видно, немало повозился он над своей внешностью, прежде чем предстать в доме Новоспасского помещика.
И тем суровее отнесся к нему Иван Николаевич, усмотрев в этом льстивость и способность его к любой подлости, лишь бы войти в доверие к хозяину. Дети смущенно рассматривали пленного, не верилось им, что такой, как он, может быть виновником их несчастий, что от него уезжали они отсюда, и чем, собственно, он отличается от тех усталых и тихих людей, служащих канцелярий, которых они встречали в деревне? Их больше страшил гнев отца и слова его, обращенные к пленному:
— И вы разрешаете себе наниматься в дома, где только что грабили ваши соотечественники? Какие же мысли о Франции и о себе вы хотите внушить детям тех людей, с которыми вы воевали? — мстительно звучал голос Ивана Николаевича.
— О, я не думал, мсье, что все это вы будете напоминать побежденному, — лепетал француз. — Неужели в вас нет иных чувств?..
— Нет, — возгласил Иван Николаевич, как бы в назидание всем, — В нынешнем вашем положении способны вы вызвать, милейший, не только жалость, но и неуважение к себе. Слышал и другое: о том, что излишне много мы иностранцев в дома наши к детям приглашали, отечественному нашему развитию во вред. Но, дабы не быть относительно вас несправедливым, прикажу я, милейший, мужикам моим проводить вас к соседям моим, и, думаю, некоторые помещики иных взглядов будут, вас примут и меня поблагодарят, что чистокровного и дарового француза послал им!
А когда француз вышел, Иван Николаевич объявил Мише главное:
— Ныне учительницу я выписал тебе, Мишель, из Петербурга. Многому, в том числе и музыке, тебя наставит. Звать ее — Варвара Федоровна. Слушайся и люби ее, скоро приедет.
Но без новых слуг из числа незваных пришельцев все же не обошлось: нашелся синьор Тоди, итальянец, младший офицер наполеоновской армии, архитектор и строитель по занятию. От его услуг не отказался Иван Николаевич. Пусть возводит итальянец новые постройки в Новоспасском, а заленится — в Смоленск передать его: там и ему и потомкам его, если будут такие, работы по восстановлению города хватит!
С этого дня появился еще один обитатель дома: лысый, горбоносый, он всегда высоко держал голову, словно чего-то искал в небе, и дети не раз замечали, как он сам с собою разговаривал шепотом.
Дети ждали приезда гувернантки. Однажды отец им объявил:
— Синьор Тоди будет учить вас рисованию!
Миша встревожился и спросил:
— А чему будет учить Варвара Федоровна?
— Языкам, географии и музыке, Мишель, музыке! Без музыки нет образованности, музыка — предмет необходимый.
Ох, надо ли об этом говорить! Разве отец не знает, как тянется он сам к музыке?..
Но странно, узнав о том, чему будет учить гувернантка, Миша замкнулся и взгрустнул:
«Какая она собой — поет ли, и как будет учить, если пе поет и не любит колокольного звона? Ведь есть такие! Вот в Орле, в доме у купца Ладыгина, совсем колокола и песни не слушали. Впрочем, было не до них!»
…В эти дни произошло еще одно заполнившее воображение мальчика знакомство, быстротечное, случайное… На стыке трех лесистых дорог, раздвинутых войной, раньше менее приметных, обнаружил он однажды трех музыкантов, словно встретившихся здесь, как в сказке, на пути из трех царств. Царствами этими, если уж следовать летописным канонам и судить по обличью путников, были: Великоруссия, Белоруссия и Украина. Откуда-то из днепровских низовий пришел сюда кобзарь — могучий старик с кривой казацкой сабелькой и грузной кобзой, при которой сабелька казалась смычком от скрипки. Рядом с ним сидел, держа на коленях кувички, озорноватый и добрый с лица белорус в живописном литовском наряде, в коротенькой кожаной куртке с какими-то пампушками; третий был в этой группе самый невидный собой, нелюдимый и плохо одетый, но кремневой твердости россиянин, — сухонький, светлоглазый, стриженный под скобку, как мастеровой, и держал он в руках самый радостный инструмент — гусли, не менее, чем кувички, редкостный в этих местах. Впрочем, и кобза была мальчику в новинку. И такое долгое оторопелое удивление выразилось на его лице, что все трое музыкантов рассмеялись.
Гусляр спросил:
— Ты небось управляющего сынок? Из богатых?
Мальчик молчал, и тогда кобзарь, подмигнув ему, по-свойски спросил, неизвестно почему решившись на эту преждевременную откровенность:
— Скажи, где здесь самый богатый барин, что собаками нас не затравит?..
— Поесть нам надо! — деловито сказал третий, как бы в пояснение. — Из запасов выбились, народ-то беднее после войны…
И тогда, впервые гордясь своим нравом повелевать — ведь здесь, на отцовской земле, он как-никак властитель, — громко проговорил, придав своему голосу оттенок приказания:
— Вставайте и следуйте за мной. Я здесь… самый богатый.
Они послушно двинулись за ним. Миша отвел их па кухню, распорядившись накормить, ушел, но когда часа через три вернулся, музыкантов уже не было: они направились куда-то к Ельне. Миша поспешил за ними в лес, но нагнать не мог.
Он сел под деревом и, готовый заплакать, мысленно представлял себе их сидящих подле. Они как бы унесли с собой вместе с инструментами и заплечными мешками тайну своего говора, лишь слегка уловленного им, и, должно быть, тайну чудесных мелодий — трех речевых и музыкальных стихий, вдруг явившихся вместе.
5
Вскоре учительница прибыла — несуразно высокая ростом, худая, очень застенчивая и потому… шумливая. Именно говорливостью и суетливостью движений хотела подавить она свою робость, часто отряхивалась, хотя па выцветшем стареньком платье ее не было ни пылинки, часто сморкалась.
Рекомендовали ее Ивану Николаевичу петербургские знакомые, сказали, что она — сирота, успешно кончает институт благородных девиц и охотно поедет в смоленскую глушь, ибо на гувернанток спрос ныне небольшой, женихов нет, и ехать ей некуда.
Комнату ей отвели в бабушкиной половине — там, где когда-то взаперти, как в скворечне, «отогревался» внучек в пуховиках, не смея и помышлять о воле. Впрочем, дом с тех пор разросся, трудно определить, где в нем была эта бабушкина половина.
К обеду учительница вышла более спокойная и по тому, как держали себя за столом дети и взрослые, старалась определить, в какую же, собственно, семью привело ее сиротское положение. И быстро ободрилась: Евгения Андреевна показалась ей простой, «идиллической» с виду и без капризов, не под стать провинциальной барыньке; Иван Николаевич — грубоватым, прямым, но в общем славным, а дети, в особенности Миша, воспитанными в надлежащей строгости.
На следующий день она уже занималась с Мишей музыкой, и тут-то начались между ней и мальчиком те долго скрываемые ими распри, о которых узнали родители лишь через несколько лет. Учительница привезла с собой связку нот — сочинения Моцарта, Гайдна — и сказала: