Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 124



— Даша! — роняет хозяйская дочь куда-то в толпу, сгрудившуюся в дверях. — Кликни девушек — барчик их хочет слушать, барчик — певун наш.

Так прозвала его в детстве Настя и оттого, что теперь все еще не забыто здесь это прозвище, будто возвращающее ему юность, и ничто пе отдалило его от этих людей, ему хорошо и вместе с тем более чем когда-либо грустно.

Девушки сбегаются охотно, и в них — крепких и гибких, о незримой, дремлющей силой, затаенной в плавности движений, — он вдруг узнает девчонок, бегавших пять лет назад по деревне и глядевших на него изумленно.

И просто, без уговоров, сразу входя в возвышающий, как молитва, мир песни, они поют «навзрыд», так же как пела некогда Настя, «голосом уносясь в небеса».

Скучно, матушка, весною жить одной,

Скучно повечер ходить мне за водой.

В пенье они кажутся ему стройны и красивы, и он уже ловит голоса, ведущие за собой более слабые, машинально встает со скамьи, берет со стола сухую лучину и помогает им движением руки.

Так было в тот вечер, но, посетив деревенских, он стал печальнее. Ничего в избах не изменилось. Не так бы должны жить крестьяне, не о том мечтал Рылеев, да и смолянин Якушкин не то рассказывал при Глинке о… вольных крестьянских домах. В Новоспасском школы нет, всего два грамотея в деревне, и те из оброчных крестьян, и в доме матери муж Людмилы Ивановны рассуждает о Фурье и фаланстерах, вместо того чтобы пригласить для деревенских ребят учителя.

Михаил Иванович долго сидел с крестьянами, но на вопрос о том, «а как, барин, живут французы», отвечал лениво:

— Живут по-своему!

Большой дом Глинок украсил бы любую улицу столицы, строгие колонны его и фасад еще издали радуют глаз, но в доме пусто, куда-то исчезла живость, с какой бегали при Иване Николаевиче слуги, и все они будто чего-то ждут… Дон Педро утверждает, что «они большие философы». Испанец ходит по дому мягкой, пружинистой поступью, в черном шелковом плаще, глаза его удивленно светятся, брови при разговоре вздымаются, и слугам он чем-то напоминает кошку. Он учится русскому языку и спрашивает, какая разница между словами «давеча» и «вчера».

Глинка гуляет в саду, а Людмила Ивановна тревожно следит за ним из окна: «Не направится ли опять в деревню? Нет, кажется, идет домой!»

Он отряхивает кожаные галоши пучком фазаньих перьев, попавшихся ему на глаза у подъезда, тихо поднимается по широким ступеням и входит во двор, скрипнув дверью в парадном.

Людмила Ивановна выходит ему навстречу и говорит:

— Маменька еще не вставала, ты бы прошел к пей.

— Пойдем вместе! — ласково отвечает он и с шутливой церемонностью ведет сестру в комнаты Евгении Андреевны. В дверях у входа вяжет чулки Настя, что-то пришептывая, и, заметив господ, низко кланяется, уронив при этом клубок. Михаил Иванович бежит за клубком, лезет под кресло, смешно отфыркиваясь: у него одышка. Настя суетится, сестра смеется, на шум выходят Евгения Андреевна в ночном чепце, байковом халате и, увидев сына, говорит со строгостью, которая ей самой приятна:

— Подожди, Мишель, я сейчас оденусь.

Проходит несколько минут, в течение которых Настя успевает пожаловаться барину на дона Педро: «По утрам зовет камердинера и принуждает его с собой фехтовать», и Евгения Андреевна зовет к себе.

— Маменька, Мишелю надо бы съездить в Смоленск! — произносит Людмила Ивановна тоном, почти не допускающим возражений.

— Но он же обещал не уезжать от нас так скоро…

— Да, маменька, но все же ему надо… Дворянство собирается почтить его лавровым венком, дать в его честь бал. Ты ведь не хочешь, чтобы Мишель жил бирюком в деревне?

Евгения Андреевна молчит. Михаил Иванович целует ей руку.

— Спасибо тебе! — говорит он сестре позже, когда они остаются одни. — Ты так чутка ко мне!..



— Я знаю, тебе нужно! — повторяет она. — Ты бы сам не отважился проситься у маменьки в Смоленск? И, пожалуй, обидел бы ее!

— Но почему именно в Смоленск? — спрашивает он. — Впрочем, ты, конечно, права! Меня самого туда тянет. И не ехать же в Петербург…

— А ехать куда-нибудь надо? — смеется сестра.

Он кивает головой, виновато глядит на нее, потом показывает взглядом на окна:

— Погода давит, и как-то неможется! С чего бы это? Может быть, из-за того, что уже привык к югу? Или без песен жить не могу, а чего-то не поется? В деревнях наших стало скучно, Куконушка.

— По-моему, так и было, — роняет она. — Ты сам немного другой…

— Пожалуй! — соглашается Михаил Иванович, — Не поется! И поймешь ли, хочу такого, как Иван Сусанин, не в оперном, а в жизненном действии сейчас повидать. Каков этот мой герой, побив Бонапарта? А похоже, будто сам встаю на его дороге, на пути к воле!.. Не так ли? И не дает мне покоя мысль о «Тарасе Бульбе». Об Украине тех дней писать хочу.

— Потому и Гоголя читаешь, — сказала сестра, вспомнив, какие книжки видела последнее время у него в руках.

— Гоголя, немного Шевченко… Соберусь с силами, Ширкову напишу о замысле.

— Разве так трудно написать ему? Надо для этого собраться с силами? Ты ведь дружишь с ним.

— Потому и трудно. Слишком много сообщить надо о себе, о поездке. Ленюсь! И забыться хочется. Небось Нестор злится, не поймет, почему молчу.

Это его состояние понятно сестре. Но до чего же сложен человек! Наверное, в своем большинстве они такие — люди искусства. Подумав так, она здесь же мысленно пожалела, что ничем не убережешь брата от грусти. Она придет неведомо откуда и разрядки своей требует в музыке! А нет ее — и совсем затоскует! И опять злая досада на Керн поднялась в душе. Сколько доставила ему огорчений эта холодная умница и что выгадала для себя? Но что таить, — Людмила Ивановна знает собственную склонность все прощать брату и во всем винить Керн. Дядюшка Иван Андреевич верно сказал, приехав однажды сюда в отсутствие Михаила Ивановича: «Как бы поженить Мишеля… на собственном его романсе!» Он имел в виду ту, которая явила ему своим приходом и «божество и вдохновенье», которую «нельзя назвать небесной», — тот двоящийся и вместе с тем необыкновенно цельный образ женщины, отныне скитающийся в песнях по стране. «Пусть бы уж что-нибудь писал», — тут же мысленно сказала себе Людмила Ивановна, зная, что после каждого нового романса брат испытывает прилив бодрости, избавляется от хандры. Кажется, теперь такое избавление может ему дать Лермонтов: брат перелагает на музыку его молитву:

В минуту жизни трудную…

И пусть едет в Смоленск, увидит, как любят его смоляне… Это ободрит. Только не отвратили бы его от себя смоленские помещики своими тяжбами!

Она осторожно спросила:

— А кроме «Тараса Бульбы», разве нет темы для оперы?.. И что это будет за опера — историческая?

— Да, конечно! — неохотно ответил он. — Историческая… для наших дней. Симфония. Еще не знаю… Гоголь ведь не только историчен. А история — суть назидание!

Он уклонялся от подробностей: и сам еще не все уяснил в своем замысле.

Людмила Ивановна была ему благодарна и за то, что он сказал, и многого ждала от его поездки в Смоленск, от этой зимы, несущей, как ей хотелось думать, целебную потребность в работе и одиночестве… Но если брат хочет писать о Тарасе Бульбе, значит, опять о вольнолюбии, о силе человеческого духа… Что же, разве он это нашел здесь, это увидел?

2

Губернатор-драматург Николай Хмельницкий, из потомков украинского гетмана, в последние годы своего управления Смоленщиной вычитал из сочинения Вальтера Скотта о кладах, что хранит в себе после ухода Наполеона Семлевское озеро. В книге своей «Жизнь Наполеона Бонапарта, императора французов» романист утверждал, будто крупные трофеи — среди них древние доспехи, пушки и крест с храма Ивана Великого — были брошены туда по приказу полководца. Утверждение это совпало с тем, что по сей день рассказывали в деревнях о каретнике Векшине и других смоленских партизанах, о золоте, похороненном подле Семлева. И губернатор вызвал военных инженеров из столицы исследовать, а если будет нужно — спустить озеро. Лежало оно в вековом лесу и принадлежало помещице Пересветовой.