Страница 102 из 124
Он перечел письмо, привезенное ему от Глинки Виельгорским, и спросил:
— А вы недовольны Михаилом Ивановичем? По-вашему» он не так живет, да и в Испанию ему ехать не надобно? Глинка, мой друг, вмещает в себе столько всего, что критикам его разобраться в нем не под силу, и настроения его-продиктованы свыше… Не хочу сказать — богом. Коли бежал от нас — значит, нужно ему там, в Испании, сил набраться. Душно ему, Глинке! Все мы, друзья его, скучаем без него, а не хотим, чтобы рано возвращался. Да вот и домашние его дела: с женой наконец развод дали. Да слыхал я, будто Васильчиков, новый ее муж, тяжко заболел. Что ж, человек он богатый, глядишь, наследство оставит, а ей только этого и нужно. Как бы ни было, а руки ему, Михаилу Ивановичу, развязаны теперь, может жениться…
— Дал бы бог!.. — вырвалось у Гулака.
— Бог-то даст, да только кого? — с сомнением подхватил князь. — Екатерина Ермолаевна Керн умна сверх меры, да к себе бережлива. Михаил Иванович-то зря о простых душах грустит… Вы-то холосты еще или уже женаты?
— Холост.
Он чуть было пе добавил «ваше сиятельство» — как ни прост был в обращении Одоевский, а именно княжеская его простота и вызвала вдруг в Гулаке чувство излишней почтительности, и не привык еще держаться с сановными людьми.
И так же неожиданно осмелел:
— Шевченко, Владимир Федорович, ничем в Петербурге не помогут?
— Шевченко? — переспросил князь, что-то вспоминая. — Княжна Репнина просила в Киеве за него, да ведь в столицу дело пошло. А вы близки с ним были? Да, знаю. — Он отчужденно отвел взгляд, — Талантлив Шевченко, да ведь… не нам судить.
— Михаил Иванович чрезвычайно будет огорчен, узнав…
— Что ж из этого! — оборвал князь. — Академии художеств бы о том заботу иметь. Не знаю я его дела!.. Да и помочь, мой друг, не в силах.
И спросил встревоженно:
— Михаил Иванович был близко знаком с ним?
— С Украиной… — как бы поправил его Гулак, — а Украина — сирота без Шевченко.
Одоевский строго и внимательно поглядел на певца.
— А для Глинки Украина — мать, может быть, хотите сказать? Не спорю, многое ему дала, а только…
— Что?
— Да нет, не хочу говорить об этом. Еще, пожалуй, обидишь вас, — спохватился князь, не досказав мысли.
И повторил с намеренной строгостью:
— В этом деле помочь мы не в силах.
— Василий Андреевич Жуковский в выкупе его из крепостной неволи участвовал, Брюллов души в нем не чаял, — горячо заговорил Гулак, — как же так? Жуковскому бы слово сказать перед царем или царицей.
Какие-то простодушные и наивные нотки в его голосе и обезоруживали и раздражали князя. Одоевский сказал:
— Мало ли, друг мой, есть дел в государстве, против которых и Василию Андреевичу было бы бессмысленно идти!
Гулак понял его иначе: «И без Шевченко много забот есть и горя, что ты привязываешься ко мне с ним? Я ни тебя, пи его еще хорошо не знаю».
— Простите, Владимир Федорович! — вынужденно сказал он.
— Моя заповедь: жить в стороне… Помните надпись на статуе Изиды: «Никто еще не видел лица моего», — как бы в объяснение своей позиции мягко произнес князь. — Сегодня будете слушать новый мой труд «Русские ночи» — отрывки из него. Так вот, об Изиде, о свободе художника, об отношении к миру… написал я предисловие. Хотите, прочту главное, пока есть время.
Он покосился на дремлющего Крылова. Потом подошел к столу, вынул из ящика папку и из нее какой-то листок.
— Слушайте же, — вернулся он на место, — вот о чем хочу сказать сегодня в пашем очарованном круге людей, называемом литературным, в круге, из которого нет выхода и в котором между людьми разными и разделенными обстоятельствами жизни тем не менее всегда можно найти отголосок своим чувствам. Вот что я пишу в предисловии:
«В глубине внутренней жизни поэту встречаются свои символические лица и происшествия; иногда сими символами, при магическом свете вдохновения, дополняются исторические символы, иногда первые совершенно совпадают со вторыми; тогда обыкновенно думают, что поэт возлагает на исторические лица, как на очистительную жертву, свои собственные прозрения, свои надежды, свои страдания, — напрасно! Поэт лишь покорялся законам и условиям мира, такая встреча есть случайность, могущая быть и не быть, ибо для души, в ее естественном, то есть вдохновенном состоянии, находятся указания вернейшие, нежели в пыльных хартиях всего мира.
Таким образом, могут существовать отдельно и слитно исторические и поэтические символы; те и другие истекают из одного источника, но живут разною жизнью; одни — жизнью неполною, в тесном мире планеты, другие — жизнью безграничною, в бесконечном царстве поэта. Но — увы! — и те и другие хранят внутри себя под несколькими покровами заветную тайну, может быть недосягаемую для человека в сей жизни, но к которой ему позволено приближаться.
Не вините художника, если под одним покровом он находит еще другой покров, по той же причине, почему вы не обвините химика, зачем он с первого раза не открыл самых простых, но и самых отдаленных стихий вещества, им исследуемого. Древняя надпись на статуе Изиды «Никто еще не видел лица моего» доныне пе потеряла своего значения во всех отраслях человеческой деятельности.
Вот теория автора; ложная или истинная — это не его дело». Вы поняли меня?
— Вашу теорию? Как будто понял. Она не по мне, Владимир Федорович. Изида — мертва…
— Это уж не мое дело!
Он сказал это сухо и высокомерно.
Тот же слуга в парике доложил о приезде гостей. Крылов очнулся и крикнул:
— Я слышал, князь, слышал…
— А я знаю, Иван Андреевич, что вы слышите, — в той ему, но с нежностью в голосе ответил князь.
— Впрочем, не все, все-таки я спал. Об Изиде, о Шевченко. Жаль. Не Изиду, конечно, а Шевченко.
Гулак выжидательно посмотрел на баснописца.
В комнату входили гости. Крылов, увидя их, махнул рукой и с преувеличенной церемонностью поднялся с дивана, отряхивая пухлой рукой свой черный длинный сюртук.
Сердясь на их приход, помешавший ему разговориться со стариком, и кляня Изиду, Гулак стоял в ожидании, когда гости займут места и хозяин дома приступит к чтению своих «Русских ночей».
4
«Синьора Калиныча» следовало в просторечье именовать Иваном Калиновичем Чижовым. До приезда Кавоса в Россию так и звали этого «человека ярославских помещиков Низовцевых», посланного в столицу па оброк, себя и господ своих кормить. Был он рыжеват, мал ростом, с детства глух на одно ухо, долгое время считал, что второе ухо дано людям для красоты, для «симметрии», и при этом обладал поистине музыкальным слухом. Сутулый, с запавшей в глаза иноческой скорбью и недоброй складкой плотно сжатых губ, наблюдательный и диковатый с виду, был он между тем с юности человеком очень добрым. Таким, казалось, делала его необычайная способность к грамоте, к лепке и к музыке.
Все те знания, которыми владел в селе дьячок, перешли к нему еще в детстве и вызвали вскоре лихую, голодную тоску по книгам. Он выкрадывал их в саду, со скамеек, где оставляли книги господа, отнимал у почтальона, ввязываясь с ним в драку, читал при лучине, спрятавшись на печи, при луне в лесу, — читал там, где мог остаться незамеченным, и прятал книги в дупле большого дуба, выгнав оттуда дятла. Иногда, зачитавшись, он выходил из леса шатаясь, не замечая лесных троп, и совсем иные тропы вставали в его глазах — по ним бежала карамзинская бедная Лиза или ступал Ричард Львиное Сердце, и сколь трудно было приходить в себя и объяснять матери, где провел время.
Однажды зимой он лепил на дороге снежных баб, думая о женщинах, которых узнал по книгам. Жарко дыша на пальцы и потеряв в снегу шапку, он пытался изобразить весталку, и Лукрецию Борджиа, и Марию Магдалину, какими только что открыл их для себя, потом облил водой снежные свои создания, и вскоре вся дорога к барскому дому оказалась обставленной статуями полуголых женщин, поднявших руку, как бы указывая путь, в позах, запомнившихся мальчику из книг. Копи шарахались, ямщики замахивались на «баб» кнутами, по ударить робели, гадая, не по барской ли прихоти поставили здесь этих снежных красавиц. И тогда господа вызвали к себе мальчика. Он вошел в зал и увидел, как несколько лорнетов устремились в его сторону. Видел только стекла и не замечал лиц и глаз. Его оглядывали, переговаривались, и ему казалось, будто на него наведены откуда-то сверху зрительные трубы, а он стоит внизу и… тает под их взглядами, как весной на солнце слепленные им статуи. Он в испуге убежал. Его позвали сюда вновь через много лет, когда он прослыл в селе музыкантом. Старая барыня доверительно сказала ему, показывая на накрытый к обеду стол: