Страница 4 из 6
Они поговорили еще десять минут, и на следующий день Сергей Травин окончательно решил освободить камеру 212 от арестанта, который или спал 24 часа в сутки или с точностью машины Эмери читал героическую "Пещеру Лейхтвейса".
В этот день Ветрила, с опасностью для жизни и карьеры, замотал веревку вокруг трубы цейхгауза.
Потом он крякнул и смылся, как смывается пятно с клеенки.
Вместо него появился другой, новый Ветрила, от которого уже не пахло керосином; он был чуть повыше ростом и носил не горемыкинские, но скорее свойственные норвежским писателям бакенбарды.
Новый Ветрила с ленивым видом пошел к цейхгаузу, сплюнул, подтянул штаны и, войдя, плотно закрыл за собой дверь.
За дверью он сразу вырос на ладонь, посмотрел в замочную скважину и, сдерживая дыхание, поднялся на чердак.
Две крысы, каждая величиной с детскую голову, сидели на разбитом рундуке и мигали глазами.
Ветрила, потерявший на лестнице одну бакенбарду, просунул голову сквозь чердачное окно и вылез на крышу.
Крыша трещала под ногами, как нанятая.
Он ползком добрался до трубы, размотал веревку и, выставив свое второе лицо в небо, стал спускаться по глухой стене цейхгауза.
На другой стороне реки стояли пустые рыбные лавки; вверх по реке за мостом плыла задрипанная баржонка.
Сергей измерил на глаз, сколько придется плыть до другого берега, и выпустил из рук веревку.
Изодранное полотно болталось на высокой палке и летело в небо.
Огромный косматый мужик в клетчатых штанах и дырявом пиджаке сидел на корточках, равнодушно тер Сергею спину, сгибал и разгибал руки и ноги, бил кулаком в грудь.
– Беглый? – вдруг спросил он, увидев, что Сергей открыл глаза.
Сергей промычал что-то.
– Значит, ты – беглый арестант.
Мужик оставил, наконец, Сергея в покое, сел на какой-то чурбан и подтянул на высокой палке веревку.
Сергей попытался приподняться на локте, но не мог, – локоть скользил на мокрых досках.
– А вот что ты мне скажи, – продолжал мужик, – какой ты есть арестант политический или уголовный? Если ты политический, так я тебя в сей же час обратно в воду брошу.
– Уголовный, – пробормотал Сергей.
– Уголовный? – вдруг обрадовался мужик. – Да ну? Вот это здорово! Я сам уголовный! Я, брат, при царском режиме шесть лет в арестантских сидел! Как же! Если ты уголовный, так что же ты лежишь, как под иконой? Вставай, Иван, чай пить будем!
Сергей с трудом приподнялся и сел, уцепившись рукой за канат, привязанный к палке. Он был босой, штаны изорвались, рубаха висела лохмотьями на плечах.
Мужик посмотрел по сторонам, схватил его под мышки и поставил на ноги; у Сергея потемнело в глазах.
– Это твое счастье, – сказал мужик, – что сегодня со мной моей бабы нет. Она бы тебе всыпала ядрицы!
Он вытащил из кармана целую доску кирпичного чая, отломал кусок, раскрошил его на огромной ладони и бросил в чайник.
Сергей, наконец, пришел в себя и отдышался.
– Послушай, дядя, – пробормотал он, – продай мне пиджак и достань где-нибудь штаны и шапку.
– Как же я могу продать тебе свой пиджак? – обиделся мужик. – Ах ты, сволочь этакая! А если этот пиджак у меня самая парадная одежда? Штаны, изволь, могу тебе продать! Штаны есть запасные.
Сергей покачался на одном месте и опять лег.
– Рубаху…
– Что ж тебе рубаха, – снова сказал мужик, – если ты в одной рубахе под забором замерзнешь, все равно, как курица. Покупай пиджак!
Сергей встряхнулся, провел руками по лицу, несколько раз с шумом втянул в себя воздух и встал.
К вечеру того же дня, одетый в пиджак, через который легче всего было увидеть небо, и в клетчатые штаны, на которых легче всего было играть в шашки, Сергей, обойдя город кругом, добрался до вокзала.
Никто не задержал его.
Он остановился у паровоза, стоявшего недалеко от вокзала, и спросил у черного, как театральный негр, машиниста о том, когда отходит поезд в Петроград.
Машинист сплюнул на руки, растер слюну и показал на длинный ряд вагонов, еще не прицепленных, должно быть, к паровозу.
– В 11 ночи!..
IV
К длинной плеяде имен славных архитекторов, строивших город, прибавилось еще одно. Это имя столько раз гремело пулеметами гражданской войны, столько раз летело к небу с раскрашенных плакатов, столько раз заставляло гореть одни сердца и каменеть другие, столько тысяч людей отправило гулять по чужедальним морям и столько тысяч по таким отдаленным странам, откуда даже дошлый еврей не найдет обратной дороги, – что нет нужды называть его.
У этого нового архитектора, который предпочитает строить памятники, заводы, электрические станции, – были жесткие руки. Он перетрясал города, а так как города наполнены домами, то наиболее дряхлые из них смялись и осели вниз, уступая жестокому напору. Дома рассыпались на кирпичи, из кирпичей складывали печки, а кирпичные печки, как известно, держат тепло гораздо лучше жестяных времянок.
Зимой кирпичи примерзали и их вырубали топором.
Не только стекла, но и старики плохо выдерживают революцию, – стекла рушились, а старики умирали от огорчений.
В ослепшем доме жить – страшно; у слепой стены, где еще так недавно важно обсуждались по вечерам политические события, где ребятишки играли в палочку-скакалочку и бросались мячами, – теперь случайный пешеход делал все, что полагается делать в пустынном месте случайному пешеходу.
Крысы бежали с гибнущего корабля, и водосточные трубы убеждались в близкой кончине мира.
Милиция огораживала дом старыми двуногими кроватями или другой дрянью как могилы огораживают решеткой.
Вода заливала подвалы, дом за год старел на 20 лет, начинал походить на проститутку, и это подрывало его окончательно.
Ему ничего больше не оставалось, как рассыпаться своим кирпичным телом, он умирал, нужно полагать, без сознания.
Но не каждый дом умирал без всякого сопротивления.
Были дома, построенные с расчетом на тысячелетие, – они, старые вандейцы, уступили только фасад руке, потрясающей город.
Вот в таких домах и начиналась настоящая жизнь.
Пинета проснулся. Он раскрыл глаза, которые никак не хотели раскрываться, и сел на постели. В первую минуту он не мог вспомнить, что произошло с ним накануне, потом вспомнил, вскочил, натянул сапоги и принялся осматривать свое новое жилище.
Комната, в которую его проводил человек по прозвищу Сашка Барин, была когда-то, повидимому, кладовой. В таких комнатах в старинных барских домах хранили варенье и всякие сушеные фрукты. Возле дверей висела некрашеная кухонная полка. Где-то под потолком маячило узкое окно.
Пинета встал на спинку кровати, подскочил и, уцепившись руками за подоконник, посмотрел через стекло. Окно выходило в коридор.
Он соскочил с грохотом. Несколько кусочков штукатурки упали на пол, и он тотчас же глазами отыскал место, откуда они вывалились: на противоположной от окна стене была когда-то проделана дыра для переносной печки.
Не успел он сдвинуть с места небольшой стол, стоявший в углу, чтобы добраться до этой дыры, соединявшей его, быть может, с потустенным миром, как дверь в его кладовую отворилась. Вошел толстый маленький человек в приплюснутой кожаной фуражке, тот самый, который накануне вечером назвал себя Турецким Барабаном.
– Извиняюсь! – сказал он входя и протягивая Пинете короткую руку, которая как будто еще минуту тому назад держала леща или жирного налима.
– Пожалуйста! – весело ответил Пинета, пожимая руку.
Барабан сел на стул и вытащил из кармана затасканный кожаный портсигар.
– Курите! Или вы кажется еще не завтракали? Сейчас же прикажу подать вам завтрак!
Пинета с достоинством выпятил губы, сел на кровать и заложил ногу за ногу.
– (Ага, значит будут кормить…)
– К завтраку я предпочитаю тартинки.
– Тартинков у нас, извиняюсь, нет! – ответил Барабан.