Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 54

Помню, что чем дальше я стоял от раздачи, тем желаннее казались заплесневелые лакомства. Дома никто на них даже не взглянул бы, но там, у «чепка», за эту дрянь дрались и грызлись: крысы, ночью — по ту сторону прилавка, люди, днем — по эту. Кто-то — уж не сам ли Лёня? — рассказывал мне в этой связи о некоем сюжетике из высоколобого французского романа. Наверное, все-таки Лёня — жена у него была из таких, с филологического. Так вот — герой в романе собирается побаловаться чайком, и один лишь запах бисквита рождает у него воспоминаний на три десятка страниц. Думаю, что попадись мне сейчас тогдашнее «чепковое» печенье, счет страниц пошел бы на сотни… Хотя черт его знает: иногда только кажется, что воспоминаний много, а как рот раскроешь, так и сказать нечего. Да и не выпускают уже давно такого дерьма — ни печенья «Дружба», ни политработников.

Перечить четверокурсникам не осмеливался никто, поэтому волна злобы, поднимавшаяся со стороны очереди, всей своей мощью обрушивалась на спину стоящего впереди. Ясное дело, вины на нем не было никакой, но тем не менее именно его ненавидели люто и бессмысленно. Все в нем бесило очередь, все раздражало. Отчего он встал слишком далеко от окошка или наоборот — чересчур близко? Отчего не выражает даже робкого протеста или напротив — зачем дразнит «старика» своим излишним нетерпением? Отчего он неподобающе слаб — или силен?.. низок — или высок?.. молчалив — или разговорчив?..

В том же конкретном случае ситуация отягощалась еще одним обстоятельством, которое доводило раздражение очереди до уровня невыносимости: стоявший впереди был жидярой, абрамом. Его близость к прилавку выглядела доказательством известной жидовской пронырливости, его неспособность оттереть четверокурсника — доказательством жидовской трусости, подлости, злоумышленного подъевреивания. Как на грех, заветные полчаса близились к концу, «старики» подходили и подходили, нарыв ненависти рос и набухал быстрее обычного.

Когда он наконец закономерно лопнул и еврея выкинули из очереди, я испытал точно такое же удовлетворение, что и все остальные: как-никак, одним человеком по дороге к прилавку стало меньше. Должен заметить, что подобная несправедливость случалась и с другими, так что не произошло ничего из ряда вон выходящего, кроме, конечно, самого еврея. Он сунулся было обратно в ряд, но сразу с десяток рук отшвырнули беднягу в сторону. Весь красный, тяжело дыша и упрямо наклонив голову, парень стоял перед слитной враждебной стеной и явно готовился к следующей попытке.

— Ты смотри — лезет и лезет, — возмущенно произнес за моей спиной голос Лехи Пузракова. — Блясука жидовская…

Я обернулся — сам не знаю зачем, ошибся. В таких ситуациях предпочтительней не расслышать. Но когда мы встретились с Лехой глазами, было уже поздно. Его взгляд стал меняться — на фоне пружинной нетерпеливой злобы вдруг промелькнуло смущение, за ним вызов, снова смущение и снова — вызов. Затем Леха ухмыльнулся и сказал почти по-дружески:

— Что, обидели земляка?

Поразительно, как быстро человек становится изгоем. Всего лишь мгновением раньше я ощущал себя частью общего целого, и общее целое нисколько не возражало. И вот — на тебе… Внешне я еще пребывал в очереди, внутри, но по сути лехино замечание уже выбросило меня наружу, на остров отверженных, далеко от огромного, надежного материка «своих».

К тому времени за моими плечами уже стоял многолетний опыт интернатского выживания. Нет ничего глупее и безнадежнее, чем напрашиваться в «свои». Отказ быть тем, кто ты есть, приводит к тому, что становишься никем, даже ничем, нулем, объектом всеобщего презрения. На лехин вызов, на вызов враждебной очереди следовало реагировать без промедления. И я встал рядом с «земляком», даже не зная в тот момент его имени, хотя мой товарищ по батарее и сосед по койке Леха Пузраков представлялся мне тогда по всем параметрам неизмеримо ближе, чем незнакомый длинноносый абрам. Кстати говоря, и сам «земляк» нисколько не вдохновился моим геройством — понимал, что думаю я вовсе не о нем, а о себе. Как, собственно, и он. Потом нас обоих слегка помяли — что называется, за борзость.

Мы поняли, что влипли, когда в очередной раз поднимались на ноги — поняли по вдруг воцарившейся вокруг нехорошей тишине. Площадка перед «чепком» волшебным образом опустела: вы не представляете себе, с какой скоростью умеют разбегаться курсанты при появлении начальства. Продавщица Маргарита Сергеевна насмешливо топорщила губы, а рядом, облокотившись на прилавок, стоял комендант училища майор Супилко, по прозвищу Пенек. Вообще-то Пенек охотился за курсантами круглыми сутками по всей вверенной ему территории и без каких-либо сезонных ограничений, но «чепок» был его самым заповедным угодьем. Стоило задержаться там всего на секунду свыше отведенного времени, как тут же словно из-под земли рядом вырастал Пенек с записной книжкой наготове.

Свое прозвище он заработал благодаря нескольким равно значимым обстоятельствам: карликовому росту, природной тупости и легендарной тактической находке, вошедшей в анналы задолго до нашего попадания в училище. Якобы, делясь с курсантами личным опытом, Супилко посоветовал им при попадании в полевые условия «первым делом раздать солдатам по селедке, а потом спилить дерево поширше, чтоб был пенек, где карту разложить». На вопрос, зачем раздавать селедку, Супилко отвечал, что «иначе солдаты пилить не захочут, а без пенька никак».





Да, смешно, но в тот момент нам с «земляком» было не до шуток.

— Та-ак… — зловеще протянул Пенек, вынимая из нагрудного кармана печально знаменитый блокнот. — Нарушаем, значит. Давайте сюда!

Мы послушно достали свои документы.

— Та-ак…

Комендант раскрыл мой военный билет и радостно сощурился.

— Коган? Мое фамилие тоже на «ко». Майор Супилко мое фамилие. Хе-хе… Та-ак… А это кто? Йо… Йо… Йо-зе… Йо-зе-фо-вич… надо же… чего только не бывает. Хе-хе… Та-ак…

Он долго переписывал наши данные: ручка как живая вертелась в неуклюжих комендантских пальцах, привычных разве что к стакану. Сказывалось и отсутствие подходящего пенька, на котором товарищ майор мог бы удобно разложить записную книжку или даже карту. Мы обреченно топтались рядом. Дисциплинарные прегрешения на первом году карались особенно строго: нам светило попадание в «диссиденты», то есть отмена отпусков. Но вышло намного хуже.

Незадолго до этого доблестные питерские чекисты вскрыли сразу два змеиных гнезда еврейского национализма, причем одно из дел — знаменитое «самолетное» — имело прямое отношение к противовоздушному профилю нашего училища. И хотя войска ПВО продолжали демонстрировать повышенную боевую и политическую готовность немедленно проучить всякого, кому вздумается перелететь через государственную границу в любом направлении, генералов не покидало неприятное ощущение неудачи. Сионистский противник был в итоге арестован чекистами еще на аэродроме, то есть не сбит! А «не сбит» на языке ПВО означает «упущен». Наше начальство, таким образом, воспринимало «самолетное дело» как свой личный промах и жаждало исправиться.

В этой ситуации совместное выступление двух оборзевших абрамов у прилавка училищного «чепка» вполне тянуло на новую акцию еврейского подполья — и на сей раз не где-нибудь, а в армии! Для начала нам дали трое суток ареста, а более тщательное разбирательство отложили на потом, до завершения консультаций с компетентными товарищами. Так я попал в одну камеру с Лёней Йозефовичем.

Предохраняя здоровый коллектив от сионистской заразы, нас не напрягали обычными арестантскими работами, так что мы свободно продрыхли и протрындели целые сутки. Это был наш самый длинный и, как потом оказалось, единственный серьезный разговор за все три с половиной десятилетия знакомства. Потому что назавтра выяснилось, что на вышеупомянутой консультации нашему бдительному начальству тактично посоветовали меньше пить, а затем грубо послали туда, куда испокон веков нанизывается весь личный и командирский состав всех без исключения российских армий.