Страница 90 из 93
— Ради бога, — сказала она, — ведь это… Он отмахнулся от нее.
— Так вот, приходи. Поговорим. Но имей в виду, приготовься. Если промахнешься, — увезут в «скорой», это я тебе гарантирую. Я умею это делать. Ты же знаешь, где я был, что видел и какой жареный петух меня клевал в задницу.
— Не пугай, сука, мы тебя и на пустыре подстережем. Подожди!
— Ну зачем же меня подстерегать. Я сам иду. Надоели вы мне, болваны, боталы, парчивилки, до смерти.
— Одного такого хорошего, из вашего брата, мазилу уже пристрелили. Из машины…
— Вот видишь, темнило, как там с вами обращаются. Тебе даже не рассказали кого, за что и как убили. То был не мазила, не врач, а художник. И его застрелил случайно один мусор — инкассатор. Перепугался до смерти и пальнул из машины. А убили в подъезде поэта.
— Ну вот…
— И не вы убили, а кто-то посерьезней вас. А вы только из автоматных будок за две копейки брешете, как суки. Мудачье вы, и все. Когда хотят убить, так не звонят. Так вот, чтоб через 15 минут ты был там как штык. Понял?
— Дружинников соберешь?
— Не пускай в штаны раньше времени. Один приду. Там издали все видно. Все. Вешаю трубку.
Актриса сидела на кушетке и глядела на него. Лицо у нее было даже не цвета мела, а кокаина — это у него такие мертвенные кристаллические блестки.
— Это что же такое? — спросила она тихо.
— Как что? Один очень деловой разговор.
— И вы пойдете?
— Обязательно… — он подошел к столу, открыл ящик, порылся в бумагах и вынул финку. С год назад с ней на лестнице на него прыгнул кто-то черный. Это было на девятом этаже часов в одиннадцать вечера, и лампочки были вывернуты. Он выломал черному руку, и финка вывалилась. На прощание он еще огрел его два раза по белесой сизо-красной физиономии и мирно сказал: «Уходи, дура». Что-что, а драться его там выучили основательно. Финка была самодельная, красивая, с инкрустациями, и он очень ею дорожил. Он сжал ее в кулаке, взмахнул и полюбовался на свою боевую руку. Она, верно, выглядела здорово. Финка была блестящая и кроваво-коралловая.
— Вот этак, мадам, — сказал он.
Актриса стояла и глядела на него почти безумными глазами.
— Да никуда я вас не пущу. Это же самоубийство. При мне… Да нет, нет… — крикнула она.
Он поморщился и кинул финку на стол.
— Ну как в моем дурацком сценарии! Слушай сюда, глупая, — сказал он ласково. — Ни беса лысого они со мной не сделают. Клянусь тебе честью. Честью своей и твоей клянусь. Это же трепачи, шпана, пьянь, простые пакостники. Они у нас на севере пайки воровали, а мы их за это в сортирах топили. Не до смерти, а так, чтоб нахлебались. И поучить их я поучу сегодня.
— Там их придет десяток. Они вам и развернуться не дадут. Там же такие кусты.
— Ну я тоже не слепой. Увижу. А с этой публикой так: дашь одному по морде, свалишь другого, и разбегутся все. Но смотри, какой ужас они на тебя нагнали. Ну как же их не учить после этого, болванов?
Он говорил легко, уверенно, убедительно, и она постепенно успокоилась. Он всегда мог заставить ее поверить во что угодно. Вот и сейчас она взглянула на него — спокойного, неторопливого, собранного, — в личной жизни он не был такой, — и почти поверила, что страшного не случится. Просто поговорят по-мужски, и все. Он тоже понял, что она пришла в себя, засмеялся и похлопал ее по плечу.
— Ну, ну. Будь паинькой. Сиди и жди… Потом проводишь меня на вокзал. Поеду на дачу. А то три дня здесь торчу, пью со всякой шоблой, а работа-то лежит. Возьми сумочку, попудрись, вытри глаза, они у тебя сейчас краснее, чем у морского окуня, и ресницы потекли. В зеркало-то посмотрись. Хороша Маша, а?
— А без этого никак нельзя? — спросила она, вынимая сумочку.
— Никак. Ну, понимаешь, никак! Они наглеют. А поймут, что я струсил, и действительно шуганут чем-нибудь из-за угла или в подъезде, как того несчастного подкараулят. А здесь — все открыто!
— Ой! — и она снова вскочила.
— Сиди! Сейчас вернусь. Можешь из кухни поглядеть, там все видно.
— Тогда и я с вами…
— Одолжила. Так что мы им спектакль собираемся показывать? Юлиана Семенова в четырех сериях? Сиди, и все.
И он снова притиснул ее за плечи к дивану.
Однако после разговора по телефону не прошло и пяти минут. До пустыря же было только два шага — улицу перебежать. Так что же, торчать на виду?
Он снова сел к столу, подперся и задумался. Зазвонил телефон. Он нехотя снял трубку, послушал, оживился и сказал:
— Да, здравствуйте. Ну узнал, конечно. — Еще что-то послушал и ответил: — Буду там целый день. Пожалуйста. Нет, не рано. Я встаю в шесть. Так жду. — Положил трубку и усмехнулся.
— Эта встреча на пустыре — что! Вот завтра редактор ко мне с утра нагрянет…
Она сразу поняла, о ком он говорит, и пособолезновала:
— Вы так его не любите? Он поморщился.
— Да нет, не то чтобы я не люблю его, но просто…
Она поднялась с дивана, подошла к зеркалу, потом взяла стул и села у стола рядом с ним.
— …но просто не любите, — и вдруг пальцем по зеленой бумаге начала старательно выводить что-то продолговатое, закругленное, закрученное, со многими зализами и заходами то туда, то сюда — то вовнутрь, то вне.
— Что это? Змея?
— Почти. Лекало. Линейка для начертания кривых линий. Это он. А вы вот! — И она быстро — раз, раз, раз! — вывела овал, на овале две черточки внизу, две черточки вверху и над ними кругляшок, и на кругляшке много-много мелких торчащих вверх и в бока и вниз черточек — голова, патлы, руки и ноги.
Он засмеялся,
— И меня так в детстве учили. Ножка, ручка, огуречик — вот и вышел человечек…
— Да вот, вышел человечек, — улыбнулась она ему прямо в глаза.
— Хм! Значит, вот я какой — ручка, ножка, вихры — не очень-то, знаешь, лестно.
— Не очень, конечно, но лекало много хуже.
— Хуже? Такое изящное?
— Я его ненавижу. Оно хитрое, вокруг всего изгибается, все обнимает, ко всему подползает. У него нет ничего прямого, а все в изгибах, в перегибах, изломах.
— И много таких ты знаешь?
— Да у нас все такие. Я сама первая такая.
— Славно! А я, значит, вот какой, — он ткнул в то место, где был незримый рисунок.
— Да, ты вот такой, — она первый раз сказала ему «ты».
Он подумал и встал.
— Ну, кажется, время. Пойду. Сиди смирно. Я быстренько.
Но запоздал он здорово. Она уже сидела успокоенная, потому что видела — никто к нему не подходил и на пустырь не заглядывал. Он только зря проторчал полчаса на ящике из-под марокканских апельсинов.
— Суки позорные, трепачи, — сказал он крепко. — Ну, сунетесь ко мне еще!
И стукнул на стол граненый стакан — спасение алкашей. У него их был полный шкаф — кто-то ему сказал, что они приносят в дом удачу.
— Вот венок тебе из одуванчиков сплел, пока сидел. Надень. Смотри, как солнышко. Понюхай-ка. А шмелей, шмелей там, все гудит. Ты на машине? Руки не дрожат? Покажи. Отлично. До вокзала меня подбросишь?
— Да я сегодня могу и до места.
— Нет, до места как раз сегодня не надо. Праздники же. Сейчас всюду посты понатыканы. На поезде скорее.
— А может, останетесь? Завтра бы уж.
— Нельзя. Жена совсем потеряла. Кошки воют. Они меня любят. Поехали!
До последнего дачного поезда еще оставалось добрых полчаса, и народу было немного. Уже совсем стемнело. Горели фонари. Воздух после тяжелого знойного дня был неподвижный и какой-то застойный. Пыльные тополя млели в лиловом фонарном свете. Подошел человек и сел рядом.
— Не знаете, сколько сейчас времени? — спросил он у соседа.
— Да через пять минут подадут состав, — ответил сосед. — Да что вы меня не узнаете, дорогой? — И сосед назвал его по имени-отчеству.
— Боже мой! — воскликнул он. — Какими же судьбами? Вы что, живете теперь на этой ветке?
— Да нет, не живу, а так, гощу у одного приятеля. Да вы его знаете, — и он назвал фамилию довольно известного очеркиста. — Я его устроил там на даче и вот иногда в праздники приезжаю к нему заночевать. А утром гуляем, купаемся, водку пьем. Хорошо.