Страница 6 из 22
Намного трудней отсечь голову бывшему канцлеру, который имел поддержку парламента. За ним не числилось обыкновенного воровства. Тем более он не был замешан ни в какую государственную измену, в которой обвинили его. Всякая власть должна быть справедливой хотя бы по виду. Разумный правитель обязан считаться с законом. И уж совсем нелегко искромсать человека, в котором гуманисты Европы видели лучшее украшение Англии. Эразм говорил, что общение с ним было слаще всего, что в жизни, богатой дарами, довелось отведать ему.
Эразм, Эразм... не всегда надёжный, но искренний друг...
Стало быть, украшение Англии заманчивей приручить, как европейские государи приручили Эразма. Тогда многие, очень многие, по примеру его, покорятся безмолвно. Эту истину король знает твёрдо, тогда как последствия казни рассчитать едва ли возможно. Мученик неудобен, мученик опасен для власти.
Может быть, именно в этих колебаниях короля его единственный шанс...
Обхватив плечи лёгкими, худыми руками, сжавшись на табурете в комок, невольно похожий на петуха, взлетевшего на насест, Томас Мор отрешённо вглядывался перед собой и видел смутно, размыто почернелые стены, слабый свет из окна, дымный огонь факела и пёстрого человека на тюремной, грубо сколоченной скамье. В сущности, перед ним была почти тень, которая подавалась вперёд, левая рука напряжённо вцепилась в колено, правая теребила округлый жиреющий подбородок, и озлобленный голос звучал от этого глуше:
— Не сомневаюсь, мастер, что вы не уступите, не станете уступать. Другой на моём месте стал бы вас склонять к примирению, но я не стану столь опрометчиво отнимать добычу у палача. Теперь вас ничто не спасёт. Ещё день, ещё ночь...
Что ж, больше никогда он не увидит ни короля, ни Эразма. Одна только мысль его остаётся свободной, ещё день, ещё ночь, если бы не этот безмозглый дурак. Ещё можно, сидя здесь, в одиночестве, взаперти, много часов проспорить с Эразмом или выбрать другую, не менее интересную тему для размышлений.
Но при чём тут Эразм?..
Он открыл глаза и пренебрежительно, с откровенным неудовольствием взглянул на докучного гостя, кричавшего что-то, чего он не разобрал. Перед ним качался, двигался, извивался пышный фламандский берет, бархатный жёлтый камзол, под которым теперь угадывалась броня, точно он мог покуситься на самую жизнь этого вестника смерти, и одиноко скучающий орден, теперь сместившийся с живота и повисший между ногами.
Невольно подумал об этой дурацкой погремушке, ради которой Томас Кромвель верой и правдой служил королю. Не из гуманности, не из чести. Просто почести любил человек, впрочем, ещё больше деньги. Красовался, гордился наградой, не стоившей, в сущности, ничего, кроме, конечно, того, что стоили золото и драгоценные камни, пошедшие на то, чтобы изготовить его. Ведь не забыл нацепить знак своего возвышения, отправляясь сюда, в эти безлюдные стены, видимо, для того, чтобы ослепить и унизить своим величием несчастного узника, да в гневе забылся, присел так небрежно, что цепь опустилась чуть ниже обычного, и орден, редчайший из всех орденов, теперь выглядел предосудительно и смешно.
Его удивляло всегда, каким странным образом могли обманываться многие из людей, будто привешенная к груди фигурка из золота и камней может свидетельствовать о достоинстве человека, которому пожаловал эту фигурку другой человек. Сколько уж раз в этом мире выказывалось ничтожество почестей, а иная награда...
Он вдруг оборвал себя, испуганно и смущённо. Как и зачем он забрёл в эти невинные дебри? Это всё вздор, пустяки, погремушки ума. Теперь эти мысли не стоили ничего. В последний день, в последнюю ночь думать обязан он о другом. Проклятый болтун!.. Болтуном, разумеется, обозвал он себя самого, но тотчас расслышал, как перед ним возбуждённо и громко разглагольствовал не в меру разряженный Кромвель, при других обстоятельствах всегда одевавшийся скромно, в чёрный костюм, без единого украшения, говоривший о благочестии и бескорыстии помыслов. Он так здесь мешал, что Томас Мор от него отвернулся.
Тоже пыжится доказать... скорее себе, чем другим... звуки пустые...
Припомнил, что размышлял перед тем об Эразме, потому что подумал о короле. В самом деле, именно по этой причине, быть может, он всё ещё жив... Но почему?.. Это по-прежнему оставалось загадкой. Он ломал над ней голову много дней и ночей. Едва ли был смысл ломать над ней голову нынче, попробовал снова думать о Кромвеле. Этого несчастного было даже несколько жаль.
Он пригляделся к нему повнимательней. Физиономия Кромвеля выражала уверенность, что решительно всё станется так, как он сам себе предрекал в самозабвенной, непрерывавшейся речи. Возможно, в мыслях Своих Кромвель уже правил страной как хотел. А он видел, что того поджидала беда. Король самовластен и вспыльчив, но жуликов и хапуг до глубины души ненавидит и долго рядом с собой не может терпеть. Кромвель же своекорыстен и глуп, как торговка на рынке. Впрочем, понятно, ведь сам он бывший торгаш. Едва ли сумеет остановиться хотя бы на середине. Они все таковы. Без нравственного закона в душе. Несдобровать ему, когда попадётся. Генрих бывает неумолим в праведном гневе. Может быть, вдруг всё-таки понял, кого на кого решил променять?..
Ему стало горько и грустно, захотелось предостеречь самодовольного негодяя, и он почти с сожалением произнёс:
— Да, ты какое-то время будешь занимать моё место, но последуешь за мной слишком скоро. Кто-то сменит тебя?
Кромвель продолжал, точно не слышал его:
— Я одного не пойму. Как вы, мастер, вы, мудрейший из смертных, как сплошь и рядом судачат вокруг, могли совершить роковую ошибку? Как не могли прогреть простейшую истину, что королям не перечат, что ослушников время от времени отправляют на плаху? Нет, я, Томас Кромвель, такой ошибки не совершу! Я не стану прекословить монарху ни в чём! Пусть верует, что всё в королевстве свершается его единственной волей. Уже теперь он делает то, чего хочу я, не подозревая об этом. В сущности, мастер, с самодержцами так просто! Они не мешают, если с ними обращаться умело. Нам мешают такие, как вы. Вот вы завтра уйдёте с дороги — и я сделаюсь повелителем Англии. Я всех заставлю покориться воле моей, только моей. Скуплю земли, заведу мастерские, воздвигну дворцы, и подвалы мои наполнятся золотом. Я буду царствовать, мастер! Перестрою весь мир! Я, бывший солдат, а не вы, набитый учёностью, святой человек! Вы не смогли, но хотели всё изменить, я-то знаю, меня не обманешь, уж нет! Чую я, чутьё у меня! А вот я изменю, не по-вашему, дудки, и королю будет казаться, что всё это делает он, ха-ха-ха!
В его безумных пророчествах слышалось что-то обидное, горькое, хуже, Отвратительней смерти, которая караулила его за стеной. Ведь изменит, изменит, подлец. Так изменит, что люди станут друг другу хуже волков. Да, Мор всё мечтал изменить. Не сразу, конечно, ведь человек меняется медленно. Человек может и должен стать лучше, а для этого человеку вера нужна, чистая вера, как заповедал Христос. У него вся жизнь на это ушла. В его жизни корыстного не было ничего, разве только семья. На свои прихоти не тратил ни денег, ни времени. Разве что на сон и еду. Душу вкладывал и когда писал и когда служил королю, принял высшую власть лишь для того, чтобы что-нибудь изменить. И уже начал менять, чтобы на первый случай сдвинулось что-то, возможность наметилась иных перемен, поколебались своекорыстие, эгоизм, отступили хотя бы на шаг. Верил, что поколеблется и отступит потом, что этого ему не увидеть ни сегодня, ни завтра. Много времени на это уйдёт. Может быть, тысяча лет. И тут явился этот подлец. Цель его жизни — только он сам, и Томас Кромвель действительно готов перестроить весь мир, единственно ради того, чтобы подняться над всеми. Жалкий, безмозглый болтун. Иначе он о Кромвеле думать не мог, но что-то скребло и смущало его. Какое-то жуткое поднималось сомнение. Чужой голос тихо, но твёрдо шептал, что изменит, изменит надолго, может быть, навсегда. И он против воли грубо спросил: