Страница 7 из 30
В окне слегка посветлело. На полу стали таять тени тонких ветвей. Внезапно зашипело радио, оглушительно забили куранты, заиграл гимн.
— Доброе утро, товарищи! — бодро возгласила дикторша откуда-то издалека-издалека, из чужих, неведомых краев.
— Ну, вот и ночь прошла, — она поднялась. — Мне на работу собираться надо. А ты, если хочешь, поспи.
— А можно я с тобой пойду?
Она пожала плечами. Ковалев скатал матрац, сложил раскладушку, подошел к окну. По тропинке меж сугробов, сгорбившись, шагал старик с рюкзаком. В домах напротив загорались разноцветные огни.
В чистой уютной кухне присели за стол, попили чаю, съели по бутерброду. Потом вместе вышли из дому.
Шли по выпавшему ночью снегу к далекой троллейбусной остановке. Над девятиэтажками загорался сиреневый рассвет, и свежий снег тоже был сиреневым, и по-прежнему пахло весной, хотя была осень, глубокая осень. Народу еще было немного, троллейбус подошел почти пустым. Они сели рядом и долго молчали. На остановках входили продрогшие люди, и с ними вместе в салон проникал все тот же сиреневый запах снега и весны. Город просыпался, улицы наполнялись жизнью, но в душе Ковалева сквозь радость и тишину стало пробиваться что-то щемящее, безумно печальное.
На колдобине троллейбус сильно тряхнуло, он прижался к Ирке и прошептал ей в ухо:
— Ты хорошая. Добрая.
Она глядела в окно, и ему подумалось: опять не поверила, а может, зря он это сказал, голос сфальшивил, не так надо говорить такие слова, не здесь, и не так… Если их вообще надо говорить.
Троллейбус доехал до центра и Ирка собралась выходить. Ковалеву надо было ехать дальше.
— Я встречу тебя после работы? — спросил он.
— Нет, — она покачала головой.
— Когда ты освободишься?
— Ну… часа в три, — и вышла.
Дверь-гармошка закрылась с душераздирающим визгом.
Ровно через три часа он подъехал, увидел издалека — она стояла, ждала его. Он заторопился. Но она огорошила:
— Знаешь, у меня еще есть дела. Я тебя прошу — не ходи за мной, ладно?
Он не успел ответить, а она уже повернулась и пошла прочь, сразу же затерявшись в толпе.
Ничего не понимаю, — сказал Ковалев самому себе. — Однако, делать нечего. Потащусь…
И он не пошел, а именно потащился по тротуару, по подтаявшему снегу, в котором темнели сырые фиолетовые листья.
Он приехал в «школу» (как называли студенты университет), отсидел две лекции, сходил в буфет, съел какой-то безвкусный коржик, запил безвкусным соком и снова оказался на улице.
Идти было некуда. Он поехал к Вове.
Вова, вопреки ожиданию, был абсолютно трезв. Он сидел за пишущей машинкой и выстукивал что-то одним пальцем. В квартире было прибрано, следы попойки исчезли. Гудел холодильник и негромко бубнило радио на стене.
— Чем занимаешься? — Ковалев заглянул в отпечатанный лист. Прочитал: «Алкоголизм — болезнь. Но насчет деградации личности газеты врут. Какая же это деградация, когда люди после запоев творили шедевры? Скотт Фицджеральд к концу жизни, будучи уже алкоголиком (в общепринятом смысле) творил «Ночь нежна». Гофман пил чуть ли не ежедневно — об этом говорят его «дневники алкоголика» — и, однако же, на закате жизни написал «Крошку Цахеса», «Повелителя блох» и «Житейские воззрения кота Мурра». Творческие биографии «великих алкашей» свидетельствуют сплошь и рядом: никакой деградации личности с ними не происходило. Список имен можно множить и множить: Хемингуэй, Эдгар По, Писемский, Высоцкий…».
— Ну и что? — спросил Ковалев, оторвав взгляд от бумаги. — Пить-то все равно — плохо.
Вова вздохнул:
— В том-то и дело…
— Можно тысячу примеров привести обратных — когда именно деградация и наступала, — продолжал Ковалев.
Вова махнул рукой:
— Можно.
— Ну, так что?
— А скоты они, наркологи. Врут. Одаренные люди через пьянку самореализуются. Отдушина у них такая.
— И у тебя тоже?
— И у меня! — почему-то рассердился Вова.
— Да ладно, не злись… Я так, по дружбе… Как дела-то?
— На смену надо идти. Гаврилов заболел, так я за него подежурю… А ты куда делся вчера? Сидели, выпивали — вдруг бац! А тебя нет.
— А я Ирку Алексееву нашел, — буднично сказал Ковалев.
— Кого?
— Ну, Ирку. Алексееву. Не помнишь, что ли? Ты же нас вчера познакомить пытался.
— Я? — удивился Вова. — Да ты что?
— Ну. Забыл уже?
— Я все помню, — угрюмо ответил Вова. — А этой никогда не… Постой, как? Алексеева?.. Нет, не знаю. Хотя, была одна такая. Я еще молодой был. Шлындра подзаборная.
— Какая шлындра? Ты что? Это другая!
— А-а… — протянул Вова, внезапно потеряв интерес к разговору; отвернулся и принялся стучать на машинке.
Ковалев посмотрел на него, пытаясь что-то сообразить, но вдруг ему стало страшно и одиноко — сердце стукнуло и провалилось куда-то.
— Слушай, да погоди ты стучать! Ты что про нее знаешь-то?
— Ничего я не знаю, — покачал Вова седеющей головой.
— Да я же вижу, что знаешь. Знаешь ведь!
— Не знаю.
— Слушай, Вова. Ты мне лучше честно скажи… А то я черт знает что подумаю…
— А ты не думай. На вот лучше, читай, — он сунул Ковалеву в руку лист бумаги.
— Да не буду я эту белиберду читать! — Ковалев отшвырнул листок.
— Ну, ты полегче! — Вова покраснел, поднял листок, аккуратно разгладил. — Ишь, комкает! А то я, соответственно, возьму тебя, скомкаю и подотрусь.
— Скомкай, скомкай. Гад ты, Вова! Деградируешь ты, все-таки!
Ковалев выскочил из квартиры. Он уже бежал по лестнице, когда наверху открылась дверь и раздался зычный голос:
— Витька! Стой! Вот дурак-то! Не знаю я ее, ей-богу!.. Вот же чокнутый… — дверь захлопнулась.
В центре было несколько учреждений. Ковалев обежал их все, кроме уж самых важных, куда граждан с улицы не пускали.
В одном из учреждений, по вестибюлю размашисто ходила старуха в замызганном халате, с седыми волосами, которые пучками росли из многочисленных родинок на щеках и подбородке, махала руками, развозя шваброй грязь по мраморному полу.
Ковалев остановился, глядя на старуху. Оно оторвалась от работы:
— Чего смотришь? Вон туда иди и спрашивай, что надо. Я вам не диспекчер.
Ковалев с трудом оторвал зачарованный взгляд от коричневых рук, перекрученных, как выжатое белье, от седых пучков на лице, от замызганного халата, почти машинально двинулся к окошечку администратора. Окошко было расположено так низко, что Ковалев, даже согнувшись в три погибели, не смог заглянуть в него и разглядеть того, кто там сидел.
— Здравствуйте, — на всякий случай поздоровался он.
— Здравствуйте, — красиво пропел женский голос.
— Не подскажете, здесь у вас Ирина Алексеева работает?
— Кем?
— Не знаю… Техничкой, может?
— Спросите вот там! — из амбразуры высунулся маленький пальчик.
Ковалев вздохнул, вернулся к старухе.
— Чего надо-то? — спросила она.
— Здесь работает Алексеева?
— Здеся много кого работает. Три этажа их, работничков, сидят один к одному, аж потолки прогибаются.
— Нет, я про техничек спрашиваю. Есть у вас такая — Алексеева?
Он ждал, пока она, заведя глаза к лепному потолку, вспоминала.
— Нету таких.
— Как так «нету»?
— А так и нету. Или я техничек не знаю? Сама на полторы ставки работаю, одна у нас на полную, еще три — на полставки. Комаревцева есть, Кочнева, Зайцева… Эта ишо, как ее, Мамалеева, что ли. А Алексеевых нету.
Как в затмении вышел Ковалев на улицу, где прохожие по-прежнему уныло месили снег ногами.
Надо было присесть, подумать, но присесть было некуда. Ковалев привалился к киоску «Союзпечати»; и увидел вдруг, что пешеходы идут, нелепо накренившись, и дорога перекосилась, и даже светофор лег как-то набок, вроде Пизанской башни.
Потом закрыл глаза, а когда открыл — мир встал на прежнее место, и даже солнышко проглянуло сквозь ватные облака и снег стал быстро таять, обнажая искрящийся асфальт.