Страница 10 из 30
Ковалев вышел на улицу.
Было морозно, дул ветер. Ледяная земля звенела под ногами.
Ковалев сел на скамейку, посидел. Замерз, начал ходить вокруг дома. Обошел раз — глянул в темные окна. Обошел второй — снова глянул. Но холод становился все злее, все нестерпимей. Ковалев забежал в подъезд, постоял, прижавшись к батарее, над лестницей в подвал.
Делать было нечего: его звездный час миновал, и миновал безвозвратно.
Он поднял большущий ржавый гвоздь, нашел на стене свободное от надписей место и крупно нацарапал: «ИБО КРЕПКА, КАК СМЕРТЬ, ЛЮБОВЬ». Гвоздь он сунул в карман — на счастье.
Потом он вышел на улицу, снова поймал такси и поехал к ресторану. Дверь была заперта, он постучал. На стук выглянул усатый детина в спортивной майке с американским орлом на груди.
— Чего надо?
— Выручи! — проникновенно произнес пароль Ковалев.
— Сколько?
— Одну.
— Пятнадцать, — предупредил усатый.
Ковалев кивнул и протянул деньги. Усатый исчез, спустя минуту появился снова, быстро сунул Ковалеву бутылку водки, завернутую в газету. «Сервис!» — подумал Ковалев, засовывая покупку во внутренний карман пальто. Вернулся к ожидавшему его такси и поехал в общежитие.
На «черной лестнице», где обычно происходили все неформальные общежитские события, Ковалев увидел мрачно курившего вечного студента Жаркова. Жарков с семьей занимал в общежитии служебную комнату — он числился дежурным электриком. Учился Жарков уже лет восемь. Его знали многие поколения студентов как человека честного, но глупого.
Жарков сидел на подоконнике, спиной к окну, поставив ноги в тапочках на батарею. Света на «черной лестнице» никогда не было — она еще и поэтому называлась черной, — но Ковалев сразу узнал Жаркова.
— Привет, — сказал он ему. — Тащи стакан.
Жарков на мгновение застыл от неожиданности, потом опомнился и исчез. Через несколько секунд он появился со стаканом в одной руке и огромным соленым огурцом в другой.
Ковалев достал бутылку, открыл, налил.
— Пей.
— Ну-у, друг… Ну-у, спасибо… — Жарков в волнении принял стакан дрогнувшей рукой, выпил и захрустел огурцом.
Ковалев тоже выпил.
— И чего это ты, а? По какому случаю? — спросил Жарков.
— Так.
— Случилось чего, да?
— Случилось… Захотелось большого и светлого.
— Ну, не хочешь говорить — не надо, — сказал Жарков. — Наливай тогда, что ли.
Когда бутылка уже подходила к концу, Ковалев признался Жаркову, что чувствует себя полным и законченным идиотом. Жарков погладил Ковалева по голове и попросил больше так не говорить.
— Как ты не понимаешь? Говори — не говори, суть не изменится. Я — идиот. Ты Достоевского читал?
— А? Достоевского? Не помню.
— Ну, значит, не поймешь. В этой нашей проклятой жизни все хорошие люди — идиоты.
— Не понял.
— Ну, выглядят так, как будто с луны свалились. Законченные идиоты.
— И я, значит, тоже? — насупился Жарков.
— И ты, и я.
Жарков засопел, обиделся и ушел.
А Ковалев стоял в темноте, спиной к окну, из которого сильно дуло, слушал, как на площадке этажом выше ругались и пели какие-то полуночники, и ему было смертельно грустно. Безумно, безумно грустно.
Около часу ночи он вышел из общаги. Ветер стих, и было светло, тихо и печально. Под фонарями сиял чистый снег, над соседней пятиэтажкой, будто зацепившись за телеантенну, висела круглая голубая луна.
— Ну, чего уставилась, дура? — крикнул ей Ковалев.
И сел в снег. Зачерпнул его ладонью, приложил к лицу.
Посидел, вздохнул, поднялся. «Поеду к ней. Даже если ее еще нет дома, все равно поеду. Может, замерзну под ее окнами, как собака. И то за счастье…».
На такси ему сегодня везло. Быстро промчались по темному безлюдному городу и оказались на горе, в еще более темном и безлюдном новом микрорайоне.
Ковалев глянул на ее окна. В квартире было темно, но Ковалев сразу почувствовал, что там кто-то есть. Она там, Ирка. Эта обманщица. Этот несчастный маленький заблудившийся человек.
В подъезде он постоял, греясь у батареи. Он вдруг испугался: а что, если у нее кто-то есть? Что, если он, Ковалев, тут совсем, совсем не нужен?..
«Не буду я ее будить», — решил он.
Он дошел до новой девятиэтажки, глядевшей окнами прямо в чистое поле, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. На самом верху, выше девятого этажа, должна была быть уютная лестничная клетка. Он добрался до нее. В теплом сухом углу постелил чистенький половичок, подобранный по дороге под чьей-то дверью, лег, прижался боком к теплой вентиляционной шахте и закрыл глаза. Ему надо было проснуться раньше всех. Он заставил себя уснуть.
В шестом часу загудел лифт. Ковалев проснулся, поднял половик, побежал вниз, положил половик под ту же самую дверь, выбежал из подъезда.
Первый троллейбус разворачивался на кольце. Ковалев подошел к остановке, попросил закурить. Постоял, подымил, и не торопясь пошел к дома Алексеевой.
Свет в ее окне вспыхнул как раз в тот момент, когда он появился во дворе. На кухонных занавесках мелькнул ее силуэт: она ставила чайник, резала хлеб, уходила и появлялась снова. Ковалев следил за силуэтом, как зачарованный. Прохожий с подозрением покосился на него — Ковалев его даже не заметил. Полчаса он простоял на одном месте, полчаса — пока горел на кухне свет, пока была надежда увидеть ее тень на занавесках.
А когда свет погас, — испугался: сейчас она выйдет, заметит его, и придется объяснять, зачем он здесь, и как тут оказался. Ей все это не понравится. А ведь ему еще придется спрашивать, где она была вчера вечером, почему не открывала, если была дома… И хорошо, если она скажет правду, а если — нет?..
— О господи! — перевел дыхание Ковалев и скорее побежал через двор. В подъезде противоположного дома он остановился и стал наблюдать.
Вот она вышла. Быстро пошла к остановке. Почему она не скажет ему правду? За что?
Еще мгновение — и она скрылась бы за углом. Ковалев рванулся за ней:
— Ирина!..
Она остановилась.
«Я — точно идиот», — понял вдруг он, но было уже поздно.
— Привет, — сказала она.
— Привет.
Она повернулась и заспешила к остановке.
— Очень торопишься?
— Очень.
Дальше шли молча. Пока он не остановился. Она уходила в голубую пыль фонарей, таяла в ней, и это могло быть концом всей истории — печальной, но не настолько, если уж разобраться.
Он вдруг заметил, что к утру потеплело, что снег под ногами стал грязным и тяжелым, и на дороге сверкали лужи. Мимо него проносились машины, окатывая его снежной кашей, а он пристально смотрел себе под ноги, будто боялся сделать шаг, будто впереди была видимая только ему одному бездонная пропасть.
Потом он пошел к остановке. Троллейбус уехал, увез ее. Остановка была на краю обрыва. Внизу сияли огни, и налетал снизу порывами ветер, и отталкивал Ковалева от края. За его спиной высились многоэтажные дома-новостройки, и в них все вспыхивали и вспыхивали окна — множество, бесконечное множество разноцветных огней.
Ковалев почувствовал облегчение — он был рад, что все это закончилось, что больше не нужно мчаться куда-то сквозь ночь и холод, что теперь можно вернуться домой, выспаться, отдохнуть, почитать хорошую книгу…
Подкатило такси. Шофер открыл капот, начал ковыряться в моторе; из кабины доносилась музыка, которая сейчас была в моде — «Голубое мгновенье», «Спейс», Маруани. Ковалев слушал, пока не защемило сердце и не захотелось заплакать.
Шофер закрыл капот, вернулся в салон. Не уезжал — ждал подходящего клиента.
Музыка смолкла и Ковалеву снова стало неуютно здесь, под незнакомым черным небом, на краю обрыва, под пронизывающим ветром.
Он перешел через дорогу и двинулся в сторону стройки. Пролез в дыру в дощатом заборе, прошел среди груд кирпича и остановился возле мертвого бульдозера, полузасыпанного снегом. Здесь было совсем темно, и он поднял голову и наконец-то увидел звезды — они сияли над городом, и в этом вечном сиянии был смысл, который Ковалев пытался, но не умел понять.