Страница 73 из 75
Фигушка внимательно посмотрела на нее и отступила от постели на цыпочках:
— Започивала.
Все вышли тихонько из комнаты. Присели на кухне, вокруг пахнущего сосной, стола. Анюта Лепесткова рассказывала:
— А который человек верующий и не матерится, тот, проходя мимо Совдепова двора, слышит: — бом! бом! бом! Звонят колокола. В соборе обедню служить зачинают, а колокола на совдеповом дворе благовестят.
— Может, кто балуется, звонит? — сказала Параша.
— Сами! — ответила Анюта. — Сколькие слышали. К обедне идут. Скучно без звону. Тоска. Будто будень. А как только с Дворянской на Соборную повернут — вдруг: звон слышен. Сами!..
Соборные колокола звонили на совдеповом дворе. Об этом говорили на Обрубе, в домах на бывшей Дворянской.
— Мифотворчество! — покачал головой Ханаанский, когда ему передали слух о звоне.
— Подвальные разговоры, — с досадой отозвался на такую же передачу Хлебопеков. — В подвал, в Чеку, за это сажают. Недостаток металлов оправдывает сию меру в глазах благомыслящих граждан. Уповательно, после сего мероприятия, поступят в продажу кастрюли и скобяной товар, в которых немалая нужда. Повторяю: возможно вполне одобрить предпринятое. Молчанье есть знак согласия. Как старожил, могу удостоверить: таково мнение граждан.
В Темьяне было тихо и спокойно. В соборе служили без звону. В других церквах потихоньку, чтобы никому не мозолить ушей звоном.
Осень вызолотила, потом вычернила окоём вокруг города. С полей шла на город многовековая, густая тишина.
Паровозы не жаловались истошными голосами: кричали от боли редко-редко и очень коротко. Фабричные гудки вскрикивали с испугу — и, вскрикнув, точно боялись, что нарушили застоявшуюся тишину, и спешили скорее подчиниться тишине, залепившей весь город.
В городе не было керосина. Улицы не освещались. В домах еле светились лампадки и тусклые коптилки-ночники. Ночная тишина переливалась в утреннюю, утренняя — в дневную.
Однажды, занимаясь делами в угловой комнате бывшего губернаторского дома, Коростелев, похудевший и постаревший, сказал Уткину:
— Ты слышал, Петр Иваныч, какую белиберду попы распустили? Дурьё и бабьё в слободке болтает, будто у нас на дворе к обедне каждое воскресенье благовест слышен. Пролетариат снятие колоколов одобрил. На фабрике имени Розы Люксембург единогласно была принята резолюция. Несколько сот подписей. И даже сказано: «Требуем дальнейшего снятия на нужды производства». Обыватели, в массе, тоже ни гу-гу. А попы мутят…
— Попы ни при чем, — отвечал Уткин, уткнувшись в бумаги. — Где им! Сидят в опасении. Тише воды. Дьякон, тот прямо говорит: «Я по плоти только духовный, а по духу я большевик».
— Не попы — так кто же?
— Сами колокола.
— Лепи горбатого!
— Убери — увидишь, и звонить перестанут.
— Убрать, действительно, пора. Черти его щекочи, этого Усикова. Говорил: утилизация, утилизация. Вот тебе и утилизация металла: сняли — и оставили в сарае. Буржуи и без того заржали: советского транспорту, мол, хватило только на 60 сажен: от колокольни до Совдепа перевезти.
— С большим колоколом придется до зимы выждать. По санному пути. До Смекаловки, до завода, 20 верст. А на малые заявки есть желающих учреждений.
— От кого есть заявки?
Уткин порылся в бумагах и вытянул листок.
— На один колокол, погуще, в пожарное депо, на целый небольшой звон, — колоколов этак с пять, — от театруправления, для театра. Нет у них колоколов. В кастрюли бьют. В некоторых пьесах требуется звон. От губмузея три заявки — на старинные колокола. тут и перечислены: Царский, Плакун, Голодай. Полагал бы…
— Постой, — прервал Коростелев, и прислушался. — Что за чертовщина? Звонят! Слышишь: звонят?
— Как будто бы… Да, это верно, у Симеона Столпника. Доносит ветром. Тут недалеко.
— Да у нас на дворе звонят, говорят тебе. Вот чепуха.
Коростелев встал и прислушался.
Ударяли в небольшой колокол, мягко, неуверенно, пробующе; где-то совсем близко возникал звук и прятался, не желая выходить наружу. Но звук был музыкален и чист.
— Звонят, — развел руками Уткин.
— Это у нас в сарае, Петр Иваныч, сходи посмотри, какой идиот там звонит, и приведи сюда. Вот они, таинственные звоны, которым верит дурьё.
Уткин пошел и вернулся с аптекарем Хлопчиком. Хлопчик, весь дрожа, маленький, черненький, в кожаной, порыжевшей куртчонке, запнулся в дверях — и ни с места. Нижняя губа у него дергалась, — и очень смешно дрыгало на веревочке роговое пенснэ.
Уткин шутовски поклонился, как простаки в оперетке, и представил Хлопчика Коростелеву:
— Вот-с, рекомендую, товарищ Коростелев, артиста на колоколах, провизора фармации, Исаака Абрамовича Хлопчика. Усладитель звоном.
— Какого вы черта, — набросился на него Коростелев, — звоните? Где ваш пропуск на двор Советов? Нет? Как же вы смели туда зайти? Кто вас пустил?
— Я… извиняюсь… но я, под забор…
— Зачем? Что вам понадобилось у нас на дворе?
Хлопчик попробовал насадить пенснэ на переносицу, но оно тотчас спрыгнуло.
— Я… извиняюсь, но я звонил…
— Звонили? Почему? Что у нас, колокольня, что ли? И хорош — вы звонарь! Посмотрели бы на себя! Вы — еврей: что вам до звона: в попы что ль репетируете? Так не примут!
— Я извиняюсь, но я не хочу быть поп… — Хлопчик вскинул на Коростелева испуганные, масляные глаза. — Извиняюсь, но колокола — это же музыка…
— Поповская музыка, а вы еврей, на кой вам она прах?
— Извиняюсь, но это же музыка. Я не мог никогда иметь этот музыкальный инструмент. Я хотел играть, я же имею музыкальные способности, и я хотел играть на колоколах свою музыку. Колокола — это же почти оркестр. Я извиняюсь, мне не давали никогда играть на этом музыкальном инструменте. Я же просил… Товарищ Уткин, не может же не знать.
— Подтверждаю, — кивнул головой Уткин. — Товарищу фармацевту хотелось позвонить на колокольне, я за него просил и получил от ворот поворот.
— Ну?
— И теперь… Я приветствую революцию… И теперь, извиняюсь, когда инструмент не на колокольне, — быстро подхватил уткинские слова Хлопчик, — я сказал себе: «А почему бы тебе, Хлопчик, не поиграть на твоем инструменте? Великий Октябрь тебе позволяет».
— Здесь, товарищ фармацевт, не балаган, — хмуро заметил Коростелев, — и не музыкальная школа, — добавил он. — Чтоб ноги вашей здесь больше не было! Поповских звонарей мы прогнали, и еврейских не нужно. Потрудитесь найти другие музыкальные инструменты.
Хлопчик поклонился и поморгал глазами.
Коростелев нагнулся над бумагами.
— Я могу идти, товарищ председатель? — осведомился Хлопчик.
— Можете. Уткин, напишите ему пропуск…
Хлопчик опять поморгал.
— Я извиняюсь, может быть, вы разрешите мне иногда поиграть на колоколах? Я же могу представить свидетельство из музыкальной школы.
— Я разрешаю вам убираться к черту, пока я не велел вас арестовать.
Хлопчик вздохнул и вышел.
Коростелев прошелся по комнате. Раскурил папиросу. Старые губернаторские стоячие часы в футляре красного дерева медленно двигали маятником, как губернатор — подагрическими ногами. Коростелев ткнул папиросу в бронзовую чернильницу с голой нимфой, служившую пепельницей, и сказал Уткину:
— Мы никогда не доводим дела до конца. Уж когда-нибудь наши белые приятели прищемят нам хвост на этом. Заявки на колокола все удовлетворить. Пора кончить эту канитель с колоколами. Еще другой какой-нибудь дурак найдется, — захочет колокольную музыку разводить. В пожарную команду и в театр отдать — что просят... На кой ляд нам эти колокола!..
— А в музей? — спросил Уткин.
— Не следовало бы… Мы снимаем — они показывать будут. Я бы эти музеи… черт их щекочи! Впрочем, все равно девать некуда. Пусть берут.
— А большие?..
— По первопутку, в Самохвалово, в плавильную печь… Пиши бумагу в Главметалл. И транспорт, чтоб заранее заготовить. Боюсь только, всю медь попы прозвонили насквозь. На кастрюли и тазы перельют в Самохвалове, — а все позванивать будет… От попов продукция плохая.