Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 75



8.

Обычный крестный ход из Темьяна на Гремучий ключ едва разрешили. Он вышел из собора ранним утром, без звона. Звонили лишь на встречных приходских колокольнях и то робко и неуверенно. Июнь был знойный, тускло-зеленый, недужливый. Поля блекнули под пятою зноя. Шли с иконами мимо хлебов и примечали:

— Бывало, об эту пору, рожь медведь медведем стоит, а теперь мышью по земле кроется.

— На грудь рожь ложилась, об эту пору, — подхватывали другие, — Сойдешь с межи, а колос к грудям льнет.

— А теперь от земли не видать.

— Бывало, соборный звон подгоняет ход, — отзывались хоругвеносцы. — Легко было идти.

— Теперь и земля стала тяжелая.

— Липучая… Не отпуская стоп человеческих: прилепляет. Ногу еле-еле оторвешь! — сказала старушка и шатнулась в сторону.

— Будет тебе, бабушка, — легонько попрекнул ее парень в лиловой, вылинявшей рубахе, — белый, весноватый, босой. Поднял высоко босую ногу — опустил на землю, — быстро поднял другую…

— Видишь… не липнет, — И ловко подвернул ногу подошвой вверх и старушке показал: клеем не обмазана, чистая, белая подошва, только в серой паутине пыли…

— Липнет, — и не взглянула старуха на пáрневу подошву… — Видишь: еле ноги поднимаю…

— Да тебе, бабушка, сколько лет?

— Семидесятый всего…

— Ну, бабушка, ты скоро и совсем к земле прилипнешь и не встанешь… Годочки твои липнут.

— Нет, ножки липнут…

Охнула, поплелась…

— Смотри, бабушка, как Сидорка дурачок легко идет. За иконой — эвон — как шагает! А ведь ходики-то у него… тоже липнут…

— Так тó — Божий человек. Ему легкота дана. У Божьих людей легкота не отнимается, а к старости прибавляется. Ангелами им быть на небеси. Оттого и на емле легчают. А от земли ныне вся легкота отнята…

Парень махнул рукой. Оглядел старуху — и дорогу ей загородил:

— Да ты устала, что ль, бабушка? Так бы и сказала. Хочешь, на руках тебя донесу до Гремучего?

— Что ты, что ты? Хулитель!.. Срам какой!

— Какой я хулитель! Я твоего внученька Петьки дружок…

— Петеньки?.. — в раздумье остановилась старуха. — А Петенька-то где же?

— Что ты, бабушка? Забыла. В Москве Петька, на работе…

— Дойду, дойду, — заполошилась старушка. — Самой надо дойти. Ножками. Водицы с Гремучего испить.

Шумок разговором легонько пошумливал над ходебщиками: прошумит там, прошумит здесь, — и тихий ангел пролетит над крестным ходом.

Ни ветерка. Хоругви — голубые, красные, зеленые — идут над головами народа стойко и спокойно. Еще нет полдня, а зной стоит над полями серо-голубою, мертвою зыбью.

Дьякону Потапию томно в парчовом толстом стихаре. Он крикнул на ходу псаломщику Осетрову, шедшему впереди:

— И на небе-то, прости Господи, большевизм какой-то завелся. Должно быть, и дождик по карточкам будут давать. По 4-й категории.

— Не подобает, отец дьякон, — сказал сзади него протоиерей Промптов. — В крестном ходе идем.

— Знаю, что не подобает, отец протоиерей, — ответил дьякон, не обертываясь. — Да томное блуждание ощущаю.

— Потерпите. Женщины вон как легко идут…

Дьякон не ответил, а подумал: «Сравнил — баба на цыпочках сто верст пройдет: ей что! А у нас — стопа».

Женщины, в белых полумонашеских платочках, шли дружно, чинно, рядками — и пели тропари. Чередуясь, несли иконы. От них шел порядок в крестном ходу. Впереди них шел Сидорушка, в генеральских лампасах и в черной рубахе с разноцветными пятнами заплат. Он был молчалив, и только иногда запрокидывал голову и хмурил глаза от зноя. Изредка к нему подходил кто-нибудь из женщин, — и отирали платком пот, катившийся горошинками с его худого, белесого лица. Испуганную вели под руки Фигушка и Анюта Лепесткова. Она встала с постели под Николин день. Ее удерживали в постели, а она, как ломоть хлеба, отрезала:

— Под Николу я не лежýха.

Встала, у всенощной была и обедню выстояла.

Но была неразговорчива, и только читала Авессаломову книгу. Приходили к ней за советами — она отвечала всем:

— Перевела я вас на Николин совет, — и посылала служить молебен Николе. — Что после молебна подумается, то будет Николин совет.



Когда же просили ее совета, отвечала:

— Я — не ответная. Слово у меня старое повысохло, а нового Бог не послал.

Приметили: и книгу свою, после Николина дня, стала меньше читать: видала Фигушка — подойдет, поклонится, к книге приложится — и отойдет, не разогнув, — сядет к окну и будто слушает. Много раз Фигушка хотела спросить, что слышит, но не посмела. Акулина-ткачиха, по простоте, однажды спросила:

— Слышишь ты, что ли, матушка, что-нибудь? Сказала бы?

Испуганная только улыбнулась на ткачиху, распустила улыбку на все лицо и головой покачала, как на малое дитя:

— Слышу, как вот березки шумят. Зеленятся по-новому, а шумят все по-старому.

И опять в окно смотрит.

— И птицы, слышно, поют. Все в своем деле: кто поет, кто цокочет, кто выщелкивает. Вот и нам бы свое дело найти.

— Какое, матушка?

— А такое, как у птиц — верхнее. А то мы все нижним заняты. Горняго дела не делаем.

И замолчала.

Попрощалась ткачиха, и, уходя, шепнула Фигушке:

— Нет, она слышит что-нибудь. Только сказать не хочет. Птицы! Разве так птиц слушают? Которым дано, те слышат. Это мы, по грехам, неслухмянные.

В день крестного хода на Гремучий колодезь, с раннего утра, еще затемно, Испуганная объявила:

— Пойду.

— По силам ли, матушка? — поопасилась Фигушка.

— Бог подаст.

Шла за крестным ходом, молчаливая. Нищим подавала сухарики. Бумажных денег в руки не брала и никому не давала. Когда спрашивали, отчего не берет и не дает, молчала. Однажды ответила: «Припечатаны. Динарий ложный». И с сахарином чай не пила: «от Бога — сладость, от врага — сладимость. Сладимое ныне вкушаем вместо сладкого…»

После Щелкунова, — маленькой деревушки, полувымершей от тифа, — дорога двоилась: одна шла на Гремучий колодец, другая, неторная, на Самохваловку, на завод. Три ветлы росли на развилии.

Тут спросила Испуганная Фигушку:

— Тут сворачивали-то?

— Здесь. Зимняк-то короче. Через озерко.

— А близко озерко?

— Близехонько. От ветел левей подать — березочка тут пойдет вперемежку с осинкою.

Вслушалась ткачиха в разговор и заговорила:

— Кони добрые были. Нарочно их на это дело овсом целую неделю в Совдепе подкармливали. Чуть обутрело, повезли колокола на розвальнях. Весь главный звон везли… Сократить путину хотели, через озерко поехали.

— Тут всегда зимняк проходит, — заметила Анюта Лепесткова.

— С горки съехали, озерко в снегу гладью лежит. Свернули на гладь. Будто, Емельич их пужал: недавно, мол, озеро стало. Слезли, потопали ногами по льду, пальнули из револьвера в лед. «Крепко. Мол. Съезжай. Озером выгадаем и на скорости, и на легкости». Съехали. Первые-то запряжки полегче были: хорошо выехали. Легонько, — а как последняя запряжка ступила на лед, с Соборным, — так весь лед как гýкнет! Словно его зевом глотнуло. Крикнуть не успели, как колокола под лед ушли.

— Людей-то, людей-то сколечко потонуло! — ахнула сердобольная Лепесткова.

— Человек пять. Двое-то выкарабкалось с Емельичем. Кто покóжинистее был одет, те все потонули.

— Подымут колокола-то? — полюбопытствовала Параша.

— Где поднять! — отозвалась ткачиха. — Глубина.

Испуганная не отзывалась на разговор. Шли молча. Вступили в лес. Небо над соснами посинело, скинув глухую сероту. И сосны не звенели, а, цепляясь ветвями, только кололись иглами.

У Гремучего колодца служили, как всегда, молебен с водосвятием, перед установленными полукругом иконами и хоругвями. С жадностью пили воду и мочили ею волосы. Дьякон мочил себе голову. У него с волос сбегали яркие струйки на золотой глазет стихаря. Сняв стихарь, он улыбнулся, зачерпнул в горсть воду, опрокинул на голову и, фыркнув, как кудлатый пес, весело улыбнулся:

— Благодать!

Протоиерей сказал, улыбнувшись на дьякона: