Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 75



— Трудно, — покачал головой Ханаанский, — но постараюсь, впрочем. Что возможно.

— Уповательно, постарались бы, — помолчал и, запирая замок, пояснил: — В интересах благодарности поколений.

Слухи о том, что колокола снимут, носились по городу. Протоиерей ходил в загородный монастырь к архиерею на покое, преосвященному Сильвестру, доживавшему последние дни. Он лежал на кожаном диване, опухлый и грузный. От него пахло мятой, и мятный холодок казался холодком могилы. Протоиерей благословился у преосвященного, поцеловал мятно-холодную, белую и круглую, как яблоко — белый налив, — руку, подождал, не начнет ли сам архиерей, и, вздохнув, начал сам:

— Слыхали, Владыка, о нашей напасти грядущей…

Архиерей лежал неподвижно.

— Говорят, Совет Собачьих Депутатов постановил снять с соборной колокольни все колокола: мешаем-де им краснобрехствовать в их Совдепе…

Архиерей перевел на протоиерея маленькие, как перламутровые пуговички, слезящиеся глаза — и вздохнул. Рука — «белый налив» — лежала неподвижно на груди, высокая и матовая. Промптов пождал. Архиерей молчал.

— Как благословите, Владыка, — что предпринять?

— «Глагол времен, металла звон»… — вдруг, закрыв глаза, произнес архиерей. Помолчал и спросил, открыв глаза: — Это о колоколах или о часах?

— О часах, Владыка, у Державина.

— Ну, можно и о колоколах…

Повернул лицо к протоирею, — а белый налив остался неподвижно на груди, — и выговорил тихо:

— Часы бытия нашего останавливаются, отец. «Глагол времен» сам собою нынче слышен — оттого и «металла звон» стал не нужен…

Опять повернул лицо кверху и опять закрыл глаза.

Протоиерей недоумевал и думал про себя с убывающей почтительностью: «Нет, ветх, окончательно ветх. А когда-то был столп и утвержденье».

— Что же делать, Владыка? — все же спросил он.

Архиерей не открывал глаз, но шевельнулся через некоторое время «белым наливом» на груди, и еле слышно произнес:

— «Зовет и к гробу приближает…» Так, кажется?

— Так, Владыка.

— И приблизились.

— Верно, Владыка.

Протоиерей оживился; он понадеялся, что сейчас архиерей перейдет к делу, к «товарищам»…:

— Действительно, приблизились, Владыка. Намедни, я слышал, в Совдепе…

Но владыка сдвинул с груди на живот белый налив и с закрытыми глазами прочел тихо и медленно:

«Стихочтец, какой-то стал, а не архиерей», — проворчал про себя с досадой Промптов, для приличия помолчал минуту, решительно встал и нагнулся над архиереем с горстью:

— Благословите, Владыка. «Израилю пешеходящему», к вечерне надо поспевать.

Вышел из монастыря и, идя в город, в подоткнутой за ременный пояс, — повторил несколько раз вслух:

— Нет, устарели владыки наши. В самом деле, не в уровень с тенью вековою. Я ему: про Совдеп, а он мне — Державина. Осьмнадцатое столетье, — а мы тут в 28-е прыгаем!

Прошел несколько сажен, перепрыгнул через лужу и окончательно заключил об архиерее: — Конечно, свят, но разумения мало, — и стал думать о том, не послать ли управляющему делами Совдепа — Уткину — мешочек залежавшейся крупчатки и полпудика меду — еще расстригин. Кажется, этот не такой ерепенистый, как Коростелев. Возьмет или не возьмет?» — и загадал: если первая встречная собака попадется с левой стороны — возьмет, с правой — не возьмет. Собака скоро попалась навстречу, но она бежала ни справа и ни слева, а по середине дороги — рыжебокая, худая, с хвостом, почти волочившимся по мелкой, кольцеватой, сентябрьской грязи…

Промптов посмотрел на собаку: она не захотела обходить его ни справа, ни слева, а своротила в поле, — и решил: «Не стоит давать. Не снимут. Где им! Так, хорохорятся только. Это не яблоко с яблони стрясти — попробую-ка сними «Соборного»: 2500 пудов. Кусается!» Ерунда: красная жила тонка — не снимут».

Повеселев, Промптов пошел быстрее. Даже подумал: «Напрасно я в монастырь грязь месил. Впрочем, ничего. Засиделся я. Отлично прошелся. Воздух-то — «благослови, душа моя, Господа», вот как ядреный. Не снимут. Не колокольчик от дуги оторвать! Руки коротки».



— Не снимут! — это и Фигушка говорила девушкам, идя от всенощной из собора под Рождество Богородицы. Колокола гудели бодро и зовко. Удары падали с неба так крупно и веско, будто отрывались от тяжелых, крупных осенних звезд.

— Не снимут, — повторяла девушкам Фигушка, идя под осенними звездами по пустым улицам, подсушенным ветром. Только кое-где, в вымоинах, в лужах светились шероховатые отпечатки больших звезд.

— Колокола ангелы крепят. Никола винтик завинчивает. Ходит и молоточком пощелкивает по колоколам: нет ли трещинки? Крепко ли висят…

— Говорят: снимут, Фигушка, — тихо промолвила Анюта Лепесткова, тоненькая, зябкая, в клетчатом платке с бахромой. — На войну отправят: пули будут лить.

— А кто говорит — на деньги перельют, — сообщила быстроглазая Параша с Обруба. — Будто, бумажки все пожгут, — а медные, из колоколов пустят.

— Не сдвинут, девушки, — отвергла все предположенья шедшая сзади, степенная ткачиха Акулина.

— Вон звезда-то как скатилась с неба! — вскрикнула Параша. — Как золотая копеечка упала! Только не поднимешь! — забежала вперед и засмеялась девушкам навстречу.

— Не сдвинут колокола. Пустое это. Колокол — несдвигучий: такая ему крепость определена. Вознести его на колокольню человек может, а снять — нет. Только огненное снятие колокола бывает: пожаром, по Божью попущению, либо молоньей. Огонь один спускает колокол, а для человека колокол некасаем.

— Ангелы крепят! — повторила, вздохнув, Фигушка.

— А вон гривенник с неба упал! — опять на ходу, запрокинула Параша голову к небу. — И-и-и! как покатился.

— Это не денежки, Параша, — промолвила Фигушка, — это ангелы смотрят.

— А почему ж катится?

— Не катится, а слезка из глаз у них скатывается.

— Насмотрятся они на нас — и как не заплакать, все видючи, — сказала ткачиха. — Не все видим, а и то слезы, как горох.

Шли долго, молча.

Звезды крупнели над ними. Млечный путь выбелил мост через небо. Ночь удерживала тишину крепнущим, стеклянным холодком.

— Нет, снимут! — вздохнула Анюта Лепесткова.

— Не снимут! — твердо и радостно порешила Фигушка.

— А коли и снимут…

Понизила голос ткачиха, — словно углубила его, прикрыв тишиной, — и девушки почувствовали это, и включили ее в середину: шли, окружая ее.

— Думаешь, Господь оставит храм свой без звона? Колоколов не будет, а звон будет.

— Как это? — вырвалось у Аннушки Лепестковой.

— А так. Бог былинку полевую заставить может благовестить слаще колокола. Птицам прикажет трезвонить. Они щебетать, петь будут — а мы звон будем слышать. Ветры загудят — а нам услышанье: к обедне звон. Матушка Испуганная, — она в постели болезнует, седьмую неделю, — так и говорит: «Будут звоны». — «Как, матушка? — ее дьякон соборный отец Потапий спрашивал. — Колоколов не будет, а звон будет?» — «И колокола, отвечает, будут, и звон будет…» — «Как же будут, коли снять с колокольни постановлено? Может быть, под навесом разрешат? Маловероятно это». А матушка ему: «Не под навесом, не на колокольне, говорит, — а колокола будут, и звоны будут». — «Какие же?» — спрашивает дьякон. — «Сокровенные», — отвечает матушка. «Ну, это, — говорит дьякон, — высоко и мне непонятно. А полагаю, что снимут». А матушка ему вслед: «Не коснеет Господь обетование. Земной звон кончится, небесный возблаговестит».

— Умрем, что ль, все мы? — вздохнула Параша.

— Не умрем, а сокровенность. Не за веревку будет звон, а иной.

— И в колокола?

— В колокола.

Девушки замолчали.

В небе над ними, здесь и там, висели зыбкие, ртутные капли звезд: вот-вот капнут, застынут емкими тускло-блещущими живыми комками на стынущей черни земли.