Страница 70 из 75
— Что ты? Солнце-то? — опасливо и смешливо прервал Павлов.
— Могло бы и не взойти. Оно не на оброке, не по трудовой повинности. Выходит каждый день — факт, но каждодневная обязанность восхода — это не факт, — это наша вера, основанная на привычке нашей к каждодневности восхода. Наукой это доказано. Взошло — это наша радость, — звони, возвещай эту радость. Луна взошла — звони: и она подряду не брала у председателя на облачках выходить постоянно. Сириус загорелся. Бриллиант, оправленный в сталь. Звони!
— Разбудишь всех, спать не дашь ночью, — захохотал Павлов.
— Не спи. Раз в жизни не поспи — посмотри на Сириус. Ты никогда Сириуса не видал. Радость нам смотреть, радость, что он на нас смотрит…
Коняев только на секунду приостановился, перевел дух. Голос у него срывался. Он торопился говорить, боясь, как бы не прервали, как бы не прервал себя сам чем-то внутренним, текучим, близким ему и таким трудным для выражения.
— Я ликовал бы звоном. Когда-нибудь и возликуют. Не от природы только — радость, и от человека — радость. О человеке благовестил бы! Тишина. Будни. Серотá. Вдруг звон. Самохины, Анохины, Павловы, Коняевы подняли головы. Почему звонят? Шапку сними: в этот час Пушкин родился. Опять тишина. Опять будние дни, будние часы, будняя работа. Звон! Что значит? Луи Пастер в этот час бешеную собаку упразднил. Миллионам сохранил жизнь. Разве не радость? Вечер. Сидят, ужинают. Скука. Зевают. Вдруг звон. Почему? Голову подними. Порадуйся, человек: Ломоносов северное сияние открыл!
— Так это все и будем и звонить! — усмехнулся Павлов.
— Нет, все-то звонить не придется, товарищ Павлов: мало люди сделали хорошего на земле. Звонить часто не придется. Радоваться будем только тому, что принимаем в новую, светлую человеческую жизнь, которую мы начали строить. А такого немного. Звонить не часто будем. Но зато звон этот будет — веселый, радостный, благовест о человеке, побеждающем природу, о человеке творце, о свободном и прекрасном человеке. Этот звон поднимать человека будет из пыли, из грязи житейской.
И без звона поднимем, — сурово усмехнулся Коростелев и усмешку тут же переплавил в улыбку, которою охватил всего Коняева; прогнал и улыбку — и просто засмеялся грубым, добродушным смехом, как смеются над доброй детской пустяковиной:
— Не знал я, что ты такой звонарь, товарищ Коняев. Подумать, попы тебя подослали колокольным адвокатом. Нам не звонить, а жизнь наново строить надо. Старое все — с корнем долой! Вон! И попы еще учили, знаешь? — про новые-то меха. Это верно у них. Мы — вино самое новейшее, красное, хмельное, 90 градусов. Чистый спирт. Ни в какие мехи подержанное не вольемся: так, пожалуй, зазвоним, что небу жарко станет; колокольня не выдержит. А Петр-царь, хоть сифилитик был, умный парень был, колокола у попов отнял на пушки. Спасибо ему за науку. Ну, товарищи, поговорят, да и перестанут, — оборвал себя Коростелев. — Ставлю предложение товарища Усикова о снятии колоколов с соборной колокольни на голосованье. Кто за? Все, кроме товарища Коняева. Кто против? Никто, кроме товарища Коняева. Принято. Детали снятия выработает президиум. Закрываю заседания.
Все встали.
Коростелев закурил и потрепал Коняева по плечу:
— Не сердись, звонарь. Колоколов еще много останется на колокольнях. На твой век хватит.
7.
Колокола провисели на соборной колокольне до осени. Звонили прихожие. Коростелев спрашивал в Совдепе Усикова:
— Все звоним. Когда же, товарищ Усиков, вы организуете спуск? Представлю вам медицинское свидетельство о болезненном состоянии моей барабанной перепонки. Зазвонили вы меня совсем. Вам хорошо на улице Белинского, вы далеко, а я целый день в Совдепе: сатанею.
— Спустим, товарищ Коростелев, спустим. Дайте срок. Необходимо соответственное оборудование и рабочие руки.
— Рабочих рук у нас сколько угодно.
— Одними руками не снимешь. Изыскиваем технические приспособления. Не все техническое у нас — вы знаете: голод.
Звон на колокольне умирал. После Василья никто не пошел в постоянные звонари. Прихожие звонили коротко, бедно, наспех: «отзвонил — и с колокольни долой». «Власовы звоны» смолкли: ни один из звонарей не умел их вызванивать. Старинщик Хлебопеков прислушивался к корявому, шатающемуся, колеблющемуся в неуверенности звону, качал головой и говорил Ханаанскому, потчуя морковным чаем:
— Вот вы, уповательно, историк. Вы изволили-с прочесть в обществе изучения местного края (глупое-с, в скобках, название: какой же здесь край, коли не местный?) — доклад о разбойнике Ваське Пьянкóве, что разбойничал в темьянских местах в осьмнадцатом столетии, и доказали, что во-1-ых, он — не Васька, а Василий Иванович, что во-2-х, не Пьянкóв, а Панкóв, и в-3-х, главнейшее, что он не разбойник, а субъект социально-протестующий. Прекрасно-с. Вот вам теперь, как историку, следовало бы обратить просвещенное внимание на колокола на соборной колокольне. Поговаривают о снятии.
— Слухи! — сказал Ханаааснкий, шевельнув подстриженными сивыми усами.
— Уповательно. Но запечатлеть бы вам, а по-нынешнему — зафиксировать, их историческое бытие на бумажке-с, с соответствующими печатями, на предмет охранения.
— Несовременно, и вряд ли благовременно. — Подстриженные усы встревожились и успокоились, как у кота, не слишком уверенного в твердости своего существования.
Хлебопеков придвинул к Ханаанскому стакан с морковным чаем, тарелочку с ломтиками пареной свеклы и медлительно обвел его левым глазком, белесоватым, как гривенник. Другой был прикрыт, как у петуха, застывшего насторóже.
— Кушайте. Сахар делают из свекловицы. Вывод: почему бы свекловицу не употреблять вместо сахару? Сахарину не признаю: мнимость!
Они разговаривали за чаем об чем угодно, кроме колоколов.
— Демертша умерла — слышали? — сказал Ханаанский, жуя свекловичную пластинку.
— Слышал-с.
— Говорят, с голоду.
— Голод — не надлежащее слово. Не значится в медицинском перечне. Уповательно, от истощения. Недостаточное питание. Непредусмотрительное неупотребление жиров.
— Книги у ней все пропали. Были библиографические редкости.
Хлебопеков подул на блюдечко с морковным чаем, пощурил один глаз, пощурил другой и вздохнул:
— Уповательно, нынче всякая книга есть библиографическая редкость — и даже библиографическая роскошь. Не исключая и букваря-с.
Он вытянул бумажник из бокового кармана ватной клетчатой кацавейки, порылся в кармане, вытянул листочек и подал Ханаанскому.
— «Профессор черной магии а также Амфитрида, летающая женщина, Индус из Китая Макманус и быстрое предсказание настоящего, прошедшего и будущего. Цены умеренные. По средам только для дам», — прочел Ханаанский.
— Чертовщина какая! Откуда это у вас?
— Из Совета Рабочих, Крестьянских и Красноармейских Депутатов, — отчеканил Хлебопеков.
— Что за чепуха!
— Ошибаетесь. Оберните бумажку.
Ханаанский обернул черную магию — и на обороте прочел:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
К рабочим и крестьянам г. Темьяна и Темьянской губернии. Разбойничьи банды мирового капитализма поняли, что Великая октябрьская революция решительным ударом наносит конец их преступному господству над рабочим классом. Бешеная свора капиталистов, атакуя твердыню…»
Ханаанский подал бумажку Хлебопекову. Он тщательно сложил и, положив в бумажник, хитровато покачал головой.
— На Амфитриде и такие идеи! Уповательно, поняли теперь, почему всякая книга ныне библиографическая роскошь? На чернокнижии печатаем идеи будущего: таково оскудение-с! А подобало бы на чистейшем пергаменте, чтобы оставить в наследие векам.
Ханаанский стал прощаться.
— Умный вы человек, — сказал он, вздохнув, — и живете по-своему.
— Я — в особой графе-с, — засмеялся Хлебопеков. — Там свой счет веду. Между умом и разумом.
Провожая, Хлебопеков шепнул ему на крыльце:
— А все-таки, запечатлеть бы колокола-то? а? Уже не как звучащие, ибо полнейшее отзвучание и забвение колоколов несомненно, но как предметы древности. Зафиксировать бы?