Страница 52 из 75
Изобретателя Васенкова, служившего на фабрике монтером, девушки уважали, но не любили и побаивались. Он появлялся у девушек редко, но приходил всегда спозаранку и уходил незадолго до фабричного гудка, который был в 7 часов. Придя, он прежде всего клал на комод девушке в конверте бумажку, — и неизменно объявлял:
— Честность расчета есть гарантия успешности дела.
Это было неприятно девушкам, и сначала они отвечали Васенкову:
— Не обижайте!
Но он отвечал на это:
— Честность и предупредительность не есть обида, — и продолжал делать по-своему.
Положив деньги, он присаживался к девушке и занимал ее разговорами. Чай всегда пил вприкуску, и, когда ему хотели положить в стакан сахару, он отстранял и объяснял:
— До накладки я еще не дошел. Когда изобретенье мое будет принято, тогда буду пить внакладку. Мечтаю: пять кусков. Существует несколько способов пить чай. Есть способ — пить чай впрослышку: слышали, де, что с сахаром пьют чай люди добрые, вот с этой прослышкой и пьет. Затем — идет способ пить вприглядку: видит, что вот, в окне, у купца Смирягина, сахарную голову колют, — и пьет жидкий чай с этой приглядкой: это повкуснее, чем впрослышку: слюньки текут. Третий способ: вприщупку: перстом коснись, а дальше не моги. Четвертый: вприлизку: разрешается сахарок лизнуть, но отнюдь не откусить. Я на этом способе долго задержался. Но преодолел — и теперь пью пятым способом — вприкуску.
За чаем он рассказывал о своем изобретении, которое трудно было понять девушкам, и объяснял, что женится, когда изобретение будет принято и дадут патент, а пока — он улыбался, примаргивая глазами — пока: «ваш гость-с!»
После изобретения он переходил к обсуждению профессий, — и перебрав все, какие знал, заканчивал легким вольномыслием:
— Самая хлопотливая профессия — у Господа Бога: все делай и все угождай. И без заработной платы.
Улыбался, растягивая рот, — и заканчивал, обращаясь к девушке:
— А самая приятная — ваша. «Любви все возрасты покорны».
Тут же вставал, расшаркивался, благодарил за чай и приглашал:
— А не приступить ли?
И уводил с собою девушку в ее комнату. Приходил он всегда в чистом белье, вымытый, причесанный.
Коростелев позвал как-то Коняева к девушкам. Коняев густо покраснел и спросил, запинаясь:
— И ты ходишь?
— Хожу.
— Я не пойду. Матери давно обещал… И жениться хочу…
— А природа обещала тебе… не ходить? — насмешливо спросил Коростелев. Ответ ему был и не нужен: он продолжал: — Если бы не пошел я, не пошел ты, пошли бы другой, третий, четвертый, — пошли бы из города. Проституция женщин, при низкой заработной плате и несознательности пролетариата, явление неизбежное. Капитализм обращает женщину в товар так же, как нашу мускульную силу, а так как мускульная сила женщины не может представлять такую же ценность, как наша, то ей приходится неизбежно подрабатывать. Ты — или я — лучше пусть девушки принимают нас, чем тех, из города: мы здоровее их, честней заплатим и не обидим. Одного класса! — усмехнулся Коростелев.
Девушки принимали Коростелева приветливо: он был вежлив, нетребователен и платил хорошо. Но он никогда не шутил и не пел с ними, как Павлов, и не рассуждал, как Васенков. Он выпивал стакан чаю, выкуривал папиросу, рассказывал при этом какой-нибудь анекдот про фабричную администрацию — и, обняв девушку, уводил ее в комнату. Он уходил скоро, немного за полночь, — и, когда на другой день встречался со своим приятелем, чертежником Туськиным, на его вопрос, почему не приходил вчера в библиотеку, отвечал, смеясь глазами:
— Отбывал физиологическую повинность.
Ходил он по преимуществу к одной — к Татьяне Мурзиной, — голубоглазой брюнетке, жившей у родной тетки, также работавшей на фабрике. Но, если Татьяна была занята, шел к другой, свободной.
Сильно выпивши, — что случалось нередко, — Танька жаловалась девушкам на Коростелева: «Как на службу ко мне ходит! Словно к машине, черт!» — И однажды, хоть была свободна, она отказала ему со злости. Он повернулся и пошел к другой.
Коростелев избегал только одну из девушек — ту, которую звали Фúгушкой. Ее домом начиналась запретная для городских улица девушек.
Туськин звал к ней Коростелева, находя, что у ней всех чище, но Коростелев морщился:
— Лампадками пахнет. Был я раз у ней. Забыл спички, — раскурил папиросу о лампадку. Она ничего не сказала, только вылила масло из лампадки, налила нового, фитиль переменила, и зажгла. И когда в постели лежала, лампадку тушила. Не люблю святош.
Туськин, рыжий, смеялся и качал с сомненьем головой:
— Она каждую субботу в баню ходит, и вообще гигиенична. Ежели религия способствует гигиене — признаю санитарное значение религии. Ибо мы живем по-свински.
Однажды Коростелев возвращался под утро на фабрику с собрания в городе, у Усиковых, где читали последние заграничные партийные брошюры. Он шел по Пущиной. Солнце всходило за рекой и кропило розовым, жидким золотом крыши домов и купола церквей. Птицы наперебой толковали о том, что солнце встало.
Коростелев шел, напевая что-то; в улице было пусто. Солнце стучалось лучами в запертые ставни, разрисованные пунцовыми розами.
Вдруг Коростелева окрикнули:
— Поди сюда.
Он обернулся. На одной из лавочек около ворот сидел Уткин. Глаза у него были красны; он примахивал на себя воздух красным бумажным платком.
— Поди сюда, — повторил он, когда Коростелев подошел к нему. Он взял его за плечи, ткнув платок себе за пазуху, и посадил рядом с собой на лавочку. — Слушай.
Коростелев прислушался: из города несся тонкий, нежный звон.
— Ну, звонят. Ну, что ж?
Уткин покачал головой.
— Я на фабрику спешу. Скоро гудок. Да и тебе надо идти. Чего ты тут?
Уткин придержал его рукой и переспросил:
— Звонят? Только-то?
— Только. Хочешь, еще прибавлю: людям спать не дают.
— «Спи, кто может, я спать не могу!» — выкрикнул Уткин.
— Слушай. Три с четвертью минуты вниманья. По-американски точно: с четвертью! То есть пятнадцать секунд, не более. Ты где был?
— Отсюда не видать, — сказал Коростелев, легонько усмехнувшись.
— А я, где был, отсюда видно, — спокойно промолвил Уткин. — Вон где! — он ткнул пальцем на крайний домик, из тех, где жили девушки. — У Фигушки был.
— Для умножения пролетариата? — с насмешкой спросил Коростелев. — Производство на стороне.
— Жена умножила пролетариат не в соответствии с ростом заработной платы. Двойни родились, младенцы Марфа и Мария. Воспитательный период должен протекать вдвойне. Значит, я к жене — ни! ни! Но одиночества не выношу. Впрочем, без идеологий… Я пришел сегодня к Фигушке, — и это есть факт. Но речь не о нем. Факт неинтересен. А знаешь ты, кто такая девица, зовомая Фигушка?
— Знаю, — сказал Коростелев. — Будет болтать. Пойдем на фабрику.
— Сейчас пойдем. Есть люди, которые чувствуют себя всюду прокурорами; и есть такие, которые почитают себя за свидетелей: они не говорят, а сообщают, не разговаривают, а дают показания. И есть — самомалейшее число! — такие, кои чувствуют себя непременно обвиняемыми.
— Ханжи и святоши! — вставил Коростелев.
— Нет. Это чин особый. И вот была некая девчура, — понимаешь: волосы — вороново крыло, а сама — с ноготок, — и звали ее, должно быть, Аннушка. Это в точности неизвестно. И вдруг спросил ее поп на Законе Божьем: «Скажи, чем питались евреи по пути в землю обетованную?» — Надо бы сказать: манною, а она, перебрав в голове своей все яства земли обетованной: финики, смоквы, фиги, акриды, саранча, — ответила: «фигами!»
— Ну, да как же! фигами! — батюшка рассердился, — сама ты после этого Фúгушка, мать моя!
С тех пор и пошла Фигушка вместо Аннушки. И вот, с этой Фигушки началось у ней, — так домышляю я, — это самообвинительное самосознание., — будто обвиняемая она в разных инстанциях, — то у мирового, то в окружном, то в судебной палате, — но постоянно! Отсюда покорность! Я, пакостник, за покорность ее люблю! Знавал я неких, которые, посетив ее, говаривали: «Это даже скучно! Ни разу не нéтнет: женщина, которая «нет» не знает, не интересна». Они правы, ибо они молоды. Мне же нужна покорность…