Страница 51 из 75
— Люблю, — отвечал Коняев.
— Это чудесно, что есть звон, — сказала Демертша. — Я даже не верю, что это выдумал человек. История звона очень темна. Я читала, я искала. Ничего нет. Ничего неизвестно. И зачем звон? Бесполезное человек не мог бы создать. В Темьяне нет музыки.
Коняев подумал, что, когда идешь летом по улице, всюду играют на гитаре, на балалайке и даже на фортепиано, и всюду ревут граммофоны.
Демерт открыла портсигар и предложила Коняеву. Он не курил. Она закурила сама.
— Музыки в Темьяне не может быть: музыка уничтожает будни. А Темьяну будни нужны, как воздух. Праздника он бы не выдержал, и растаял бы от праздника, как грязный снег от солнца. И вдруг — эта музыка с неба. Милый друг, вы понимаете, что звон — это музыка… И ваш Василий… вы его знаете?
— Знаю, — отвечал Коняев.
— И ваш Василий — музыкант. Художник. Он — артист. Никогда не надо говорить человеку, что он — артист. Он не должен себя называть так. Тогда будут будни. Тогда исчезнет праздник. Нужно, чтобы в небе совершалось чудо, — каждый раз чудо, одно и то же, новое — и старое, вечно старое чудо! Чудо — это как соловей.
Далекий всплеск вечернего звона докатился до окна, — и переплеснулся через открытую форточку в комнату. За ним другой, третий всплеск, — и звон лился, а люди замолчали, и не мешали ему литься вольно и нежно в грустное и тесное жилище человеческое.
Так прошло минуты две, три.
— Это — чудо! — произнесла Демертша с грустью и радостью. — Это — музыка!
Она как бы очнулась и протянула руку Коняеву:
— Простите. Задержала вас. Впрочем… вы и сами слушали.
Коняев вышел на улицу и, повернув голову в сторону звона, слушал долго. Потом пошел к себе, но не раз обертывался в сторону — и, остановившись, подставлял ему лицо, и дышал этим дыханьем…
Всякий раз после этих остановок Коняев обертывался вокруг себя: не видел ли кто?
Но никто не видел. Улица была пуста. Ветер взмывал пыль. Звон несся вольно и высоко.
6.
Из задних ворот Ходуновской фабрики был выезд в Пýщину слободку.
В слободке, в маленьких розовых и желтых домиках, с геранями и фуксиями на окнах, жили «девушки». Днем «девушки» работали на фабрике, а по вечерам и по праздникам принимали у себя гостей. Эти «домики» были самые приличные во всем городе: в каждом домике жила одна, две и редко три девушки, и, соответственно этому, полагалось число гостей в вечер: оттого домики славились как тихие и пристойные. Все было по-семейному: гостя встречали приветливо, поили чаем, ставили закуску, девушка была в чистом, простом, ситцевом платье, фуксии тянулись с подоконников своими алыми с белыми висюльками, канарейки умильно плéнькали под потолком, лампадка горела перед образами. Когда у каждой девушки было по гостю, двери домика запирались, и на всякий стук новых гостей давался ответ: «Дома никого нет!» С улицы окна закрывались ставнями. Приказчики из города, молодые купеческие сыновья, учителя гимназии и семинарии порывались не раз войти в число постоянных гостей к девушкам из Пýщиной слободы, привлекаемые уютом и чистотой домиков. Но, после нескольких жестоких столкновений на путях к девушкам с ходуновскими рабочими и конторщиками, установилось молчаливое правило: девушки с Пущиной — только для рабочих и служащих с ходуновской фабрики.
Был, рассказывают, как-то летом, целый штурм Девушкиных домиков пришедшими из города приказчиками и семинаристами. Сговорившись, собрались, когда уже закрыты были ставни у девушек, — и, рассыпавшись по всем домикам, разом постучались в запертые двери; разом получили ответ: «дома нет!» — и разом же принялись разбивать двери. Ходуновские рабочие не приняли осады: они вылезли из домиков через окна, — и напали на осаждающих с тылу. Через несколько минут — городские отступали, — и Космачев, высокий рабочий, босой, в разорванной рубашке, с полуголой грудью, стоя на крыльце одного из домиков, выкрикивал им вслед:
— С легким паром! Наше при нас и останется, а вы к поповнам своим идите да к приказчицам! Тут для пролетариата только! Пролетарская плоть веселит пролетарскую кровь!
Когда вслед отступающим поднялись легкие дымки пыли, Космачев заорал вдогонку:
— Пару поддать не прикажете ль? Березовой кашкой попотчевать с еловым маслицем?
С этой решительной победы ходуновских городские не смели ходить в гости на Пýщину улицу: первым запретным домиком была трехоконная избушка, выкрашенная в полосу желтой и белой краской, в которой жила Фигушка, из бумагопрядильной: с нее начинались ходуновские девушки.
К девушкам ходили холостые рабочие и служащие, и, обычно, за работой, днем же, уславливались: «приду к тебе». Допускалось, что, по заранее сделанному уговору, рабочий приводил с собою приятеля из городских, но это бывало редко.
Ходили к девушкам и Коростелев, и «энциклопедист» Павлов, и изобретатель Васенков. Белокурый Павлов, ходивший в голубой рубахе, даже приносил к девушкам свою «Энциклопедию». Он давно уже вырезывал отовсюду, где только мог, из газет, журналов, отрывных календарей и печатных обрезков, поднятых с полу, всевозможные сведения, — и наклеивал свои вырезки в алфавитном порядке в тетрадь. На заглавном листе тетради было написано конторским почерком:
«Инциклопедия рабочаго пролетария Павлова. Трудами рабочего класса» и добавлено: «исключительно».
«Инциклоп-ед-ию» Павлов приносил к девушкам, и, сидя за самоваром с девушкой, — читал ей вслух.
— Прочтем сегодня на букву «Не».
«Не следует пить много чаю. Ученые утверждают, что в чае содержится особый яд — теин…»
Павлов прерывал чтение и совещался с девушкой:
— По моему, тут опечатка, и нужно: «чаúн», от слова «чай». Есть яд и от кофея — кофеин. Вот оттого и нужно — чаúн. Он снимал с шеи, висевший на веревке, обмусоленный карандаш, — и исправлял в «Инциклопедии»: «чаин». Прочитав и поправив, подставлял Маше чашку, пил чай в прикуску и заключал:
— А мы пьем. Пролетариат живуч. И вреду не вижу. Буржуазии же вреден.
И переходил к следующей статье в «Инци-клопедии».
— «Навар в супе может быть питательнее, если…» — Ну, это кухонное. Дальше «Наполеон». Слушай, Маша, Двунадесять языков. «Наполеон на острове Св. Елены ежедневно кушал за завтраком два яйца всмятку…» Два яйца! А был знаменитым завоевателем. А мы жрем, жрем… Пролетариат! — презрительно заключал Павлов и листовал страницу за страницей. — Слушай дальше. «Просвещение в Болгарии» — это из отрывного календаря я вклеил. — «Просвещение заметно распространяется в Болгарском княжестве… Обыкновенно, в культурных странах принято судить о распространении просвещения по числу выписываемых произведений печати. Так, например, болгарский князь прочитывает до 300 газет в день…»
— Врут это, — говорила Маша. — Что ж у него только и дела, что газеты читать?
— В газетах он политику проходит. Прием утиснения пролетариата.
Почитав «Инциклопедию», Павлов брал гитару и напевал, поглядывая на Машу, перетиравшую чайную посуду:
— Да, нарежешь! — отзывалась Маша. — Лимоны-то ныне кусаются. Ты, что ль, на лимон мне принес?
— А, может, и на апельсин?
— Дождешься от вас! Как же! — ворчала Маша. Убрав посуду, она просто предлагала:
— Гудок ждать не будем. Выспаться надо. Айда в постель! Прýнди-прýнди балалайку оставь!
И они шли в ее комнату.
Павлова девушки любили и иногда просили: «Найди у Клопедии, нет ли от веснушек средств каких… Да еще от таракана. Одолел: и в ухе, и в супе…» Или: «Почитай про луну: правда ль, на ней Каин Авеля убил?»
Павлов отвечал: «Необразованное суждение несознательного пролетариата», — но читал, что попадется, из «Инциклопедии». Девушкам он приносил и деньги, и гостинцы, но иногда и сам брал у них взаймы.