Страница 4 из 6
Свеча сгорела больше чем наполовину. Майк перевернул один лист, взялся за другой. Облака закрыли зелёную луну за окном, подкрадывался рассвет. Он чувствовал, что торопится, теряя суть, но остановиться уже не мог — плохо разборчивым почерком были исписаны два листа, он взялся за третий. Зашипел, угасая в расплавленном воске, фитиль, и Майк вздрогнул — стало не то чтобы темно, а как-то сумеречно, только контуры предметов были ещё различимы. Наугад, на ощупь, он нацарапал ещё несколько слов, собрал листки в стопку и, шаря впотьмах, добрался до постели. Немного посидел, закрыв глаза, и повалился набок, на благословенную подушку.
Глен мурлыкал что-то под нос, помешивая кофе. Делал он это странно — водил ложечкой в воздухе над медового цвета пенкой, и густой напиток бурлил, следуя его движениям. Глен услышал топот на лестнице, вздохнул и отложил ложечку. Вкатился Майк — в расстёгнутой рубахе, с покрасневшими глазами.
— Что это такое? Ты мне можешь объяснить? — Майк кричал, потрясая стопкой бумаги, от которой разлетались хлопья пепла. — Как это всё?!..
Глен ждал. Майк обессиленно махнул рукой, прошёл к окну, пинком отодвинул стул и упал на него, отвернувшись. Бумага рассыпалась по столу. Глен не спеша налил кофе в две большие глиняные чашки. Подумав, достал из-под стойки тёмную пузатую бутыль. Откинул полотенце с горячего противня, положил на тарелку несколько пирожков.
Майк беззвучно шевелил губами, уставившись в окно. Сейчас он больше всего походил на обиженного ребёнка и даже не повернулся, когда Глен поставил перед ним поднос и сел рядом.
— Майк. — Сказал Глен. — С твоим затылком трудно разговаривать.
Майк упрямо мотнул взъерошенной головой.
— Как знаешь, — вздохнул Глен. — как знаешь… Если, конечно, знаешь. Динокко — не обычное место, здесь иногда происходят вещи, которые удивляют даже меня. В одном можешь быть уверенным — город оказывает тебе услугу, настоящий смысл которой ты пока вряд ли можешь оценить. Здесь тебя хранят от неприятностей — в том числе и от тех, которые ты можешь невольно причинить другим.
Майк повёл плечом. Глен продолжал:
— Когда плачется сердцем, слёз обычно не видно. У мужчин просто краснеют сухие глаза, и взгляд становится жёстким… Некоторые пытаются излить невидимые слёзы на бумагу, и тогда здесь, в Динокко, это случается — бумага чернеет и съёживается, словно обожжённая кислотой. Лишь просочившись сквозь несколько листов, слова понемногу теряют гнев, и некоторые из них даже остаются запечатлёнными. Ты можешь удивиться, Майк, но лишь эти, дожившие до бумаги слова и объясняют всё, что ты хотел сказать на самом деле. Остальные, сгоревшие, никогда не увидят свет — и это настоящее благо! Ты ещё не знаешь, что написанное всегда — всегда! — означает созданное, и вслед за первой буквой открывается дверь в другой, никем ещё не виденный Мир. Изливая на бумагу обжигающую горечь, ты создаёшь Мир, выжженный дотла. Стараясь объяснить, как плохо было тебе, ты хочешь, чтобы было плохо другим, которые виновны только в том, что готовы пойти вслед за тобой по страницам. Не стоит вести их на пепелище.
Майк повернулся, и Глен увидел его беспомощные глаза. Майк буркнул что-то и уткнулся в чашку с кофе. Глен кивнул на разлетевшиеся по столу листки:
— Может, попробуешь ещё разок взглянуть?
Майк пожал плечами, что с одинаковым успехом можно было истолковать и как «да», и как «нет».
— Тогда можно мне? — Глен протянул руку. — Я, знаешь ли, любопытен.
Майк, кажется, не возражал, и Глен собрал бумагу в аккуратную стопку. Первый лист пушился пеплом, целым остался только край. Глен аккуратно отложил его в сторону. Вслед за первым листом лёг и второй, тёмный, словно выхваченный из огня — где-то внизу ещё виднелись закорючки, оставленные карандашом, но разобрать написанное уже было невозможно. Лишь на третьем обнаружились разборчивые слова, окружённые коричневыми пятнами. Глен хмыкнул и положил лист перед Майком. Единственное, что можно было разобрать из торопливой карандашной вязи, было оборванной в самом начале строчкой: «…истекает время оплывающей льдинкой, тают мгновенья, отведённые нам для того, чтобы успеть понять друг друга…» — и из-под горелого пятна: «…искал покоя».
— Возможно, ты с самого начала хотел написать именно это.
— Возможно. — Майк притих, смотрел на лежащий перед собой лист отрешённо. — Скорее всего, так и было. Ну что же, так даже лучше. Правда, гораздо лучше. Я так и не научился вычёркивать лишнее — всё время боялся, что вычеркну что-то важное.
— Как знать — может быть то, что кажется важным, и есть по-настоящему лишнее.
— Ага. — Майк похлопал себя по карманам, досадливо поморщился. — Ну да, сигареты кончились… Кстати — а как быть с утверждением, что рукописи не горят?
— Никак. Случается, что слова вновь появляются из пепла, я сам несколько раз был тому свидетелем. Некоторые даже проступают сквозь камень. Просто это… другие слова. Ты не хуже меня знаешь, что кое-какими нехитрыми заклинаниями можно отправить на смерть живого человека, и он с радостью бросится грудью на сталь — грудью, в которой сердце уже остановилось. Можно отправить не одного, а сотни, тысячи, миллионы. Они ещё будут дышать и двигаться, не подозревая, что уже мертвы — с той минуты, как яд заклинаний проник внутрь. Сделать это несложно, и слов для этого нужно не так уж много… Вот если, наоборот, ты попробуешь вдохнуть жизнь в умирающего, тебе придётся потрудиться всёрьёз — ложью можно добить, но нельзя вылечить.
— Значит, по-твоему, всё, что сгорело, было враньём? Что я всё это…
— Ну почему же. — Одна бровь Глена поднялась, лицо погрустнело. — Видимо, Динокко считает, что некоторым словам ещё не время и не место. Зато осталось главное — ведь ты в самом деле искал покоя, разве нет?
— Дипломат. — Поморщился Майк. — Пожалел. Ну и чёрт с тобой. Что там у тебя в бутылке?
— То же, что и всегда. — Глен улыбнулся. — То есть неизвестно что. Обычно зависит от того, кто её открывает.
Губы Майка против воли сложились в слабую улыбку больного.
— А необычно?
— А необычно здесь не бывает.
— Давай я открою. Пусть это будет стрихнин, чёрт побери.
— Попробуй. — Глен подвинул стаканчики. — Я не знаю, что такое стрихнин, но за компанию готов попробовать.
Майк мотнул головой, с хлопком выдернул пробку.
— Ну что же, — сказал он, принюхиваясь к горлышку, — могло быть хуже.
Он налил немного Глену.
— Сомневаюсь. — Глен подозрительно разглядывал жидкость в стакане. — Хуже, кажется, некуда. Я не рассказывал тебе, как однажды попробовал настойку шестого плода ирригонского дерева? Готов поспорить, это пойло выглядит даже подозрительнее.
— Да ладно тебе. — Майк плеснул в свой стакан, поднял, разглядывая напиток на просвет. В тёмной, почти чёрной бездне переплетались зеленоватые прожилки. — Назовём его «Ночь в заповедном лесу». Будь здоров.
— Ну-ну. — Глен наблюдал, как Майк делает глоток.
— А ничего, — Майк откинулся на спинку стула, подумал, глотнул ещё раз. — Похоже на бренди пополам с каким-то ликёром, хоть я и не понимаю, как это можно смешать. И ещё травами пахнет. Знаешь, даже хорошо, что сгорел весь этот бред. Не ожидал ничего подобного от слов, написанных на бумаге. Я сначала подумал — свеча упала, хотя она к тому времени погасла, дописывал уже в темноте…
Глен осторожно поднёс стакан ко рту.
— Похоже, я зря опасался, — сказал он минуту погодя. — Хоть я и не уверен, что этот напиток можно пить с утра.
— С утра можно пить всё, что угодно. — Безапелляционно заявил Майк. Кажется, он понемногу приходил в себя — допил стакан и положил голову на скрещённые руки, пряча глаза, в которых ещё таилась боль. — В трёх случаях. Меня этому научил один старый поэт. Можно пить, когда всё очень хорошо, можно пить, когда всё плохо, и нужно пить, когда этого хочется. В этом есть смысл, я тебе точно говорю. Жаль, сигареты кончились, а тут ими никто не торгует… Знаешь, там, где я живу, странно относятся к выпивке. Конечно, так не всегда было. Когда-то, не очень давно, всего пару тысяч лет назад — если верить тем, кто составляет календари — самым хмельным напитком был перебродивший виноградный сок. И надо сказать, что в те времена пить вино, не разбавляя его водой, считалось признаком дурного воспитания. Через несколько сотен лет дурным, наоборот, стало разбавлять — видимо, такие уж мы ненасытные. Всё меньше пили для красноречия, всё больше для забытья, и чем тяжелее получалось забытьё, тем лучше… Потом научились перегонять — сначала вино, потом зерно. В напитках стало меньше запаха и вкуса, зато они запросто сшибали с ног. Нам и этого показалось мало, сегодня некоторые хлещут чистый спирт, а кое-кто использует отраву ещё страшнее. Даже думать не хочется, что будет ещё лет через через сто. — Он налил себе ещё, выпил одним глотком.