Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 77



   — А в песнях-то твоих чьё сердце? Надрывное, жалостливое — чьё? Плакать ведь заставляешь, значит, сам плачешь. Бессердечный. Мне-то не говори!

Иван вздохнул, промолчав.

   — А бабу хоть одну обидел?

   — Арину. Но по любви. А так, правда, жалею их всех. Только баб и жалею. Даже когда вижу, как изнывает какая без мужика и хочет очень, из жалости пособляю, ей-богу из одной жалости.

Засмеялись.

Некоторое время назад Арина появлялась неподалёку, но, услышав Ивана и увидав, что на столе ничего не тронуто, не подошла. И никто из домашних ни разу не помешал им — так было заведено. Мелькали в отдалении за кустами у сарая, у конюшни, потом и мелькать перестали. Пришла тишина, люди разошлись спать. Стало слышно, как в конюшне лошадь грызёт жердину загородки. Где-то далеко побрёхивали собаки. Вблизи пустил трель припоздавший ошалевший соловей, но опомнился, стих. Потянуло запахом полыни. Малый свет теплился в усадьбе лишь в Аринином окне. А они продолжали разговор. Теперь трубку набил и закурил Иван, и в ясной синеве было хорошо видно, как дымки от неё, растекаясь, медленно поднимались и исчезали.

Напеин сказал, что пришёл не только потому, что соскучился по Ивану, но и с поручением князя передать ему, чтобы кончал дурить и явился, что в нём-де есть нужда. «Большая нужда!» — добавил от себя.

Иван же сказал, что ещё до поездки решил в приказе больше не служить, и уже придумал, как обезопасить себя от преследований за уход. Но вернулся, а тут за два месяца чуть ли не сто человек перебывало, а может, и больше, никто не считал — и все с бедой, с несчастьями, ограбленные, обворованные, разорённые, а то и потерявшие близких, есть которые и детей уворованных, исчезнувших — и всё надёжа только на него, все с мольбами слёзными: спаси! помоги! выручи! И правда, кто ещё-то поможет, выручит?! Полиция? Приказ? Князь вон сам взвыл — вернись! Помогать же мимо приказа тоже не выйдет — запретят, за горло возьмут. Понял, что приговорён.

   — Может, им? — вопросительно глядя, показал пальцем вверх.

Напеин пожал плечами, ничего не ответив.

   — Завтра приду. Звонить в лапоть, ибо и маленькая рыбка лучше большого таракана.

VIII

Князь встретил стоя, несколько раз сильно стукнул кулаком в плечо; зло стукал:

   — Охолонул?



Иван протянул ему бумагу:

   — Вот прошение моё в Сенат. И желаю, чтоб выслушали меня и устно... коли соблаговолят.

   — Желаешь!.. Собла-го-во-лят...

Посверлил взглядом, полным подозрений, ещё раз сильно стукнул в плечо и, повернув прошение к свету, стал читать, после чего ещё повторил:

— Соблаговолят... Соблаговолят... Соблаговолили! Поедем!

Оказалось, что сенатская комиссия уже сама интересовалась им и как раз в этот день заседала, и Иван повторил там пространно и толково с многими примерами то же, что писал в прошении, а именно: что требует — так писал и говорил, — требует не верить наветам на него, ибо среди воров, и разбойников, и мошенников, и всех прочих преступников и раскольщиков слишком много желающих избавиться от него, убрать, убить, и посему клеветать, поносить его будут чем дальше, тем всё сильней и изощрённей, и поэтому он просит Сенат дать на его должность инструкцию и объявить всем командам, «чтобы в сыске и поимке воров и иных прочих злодеев и преступников ему препятствий не чинить».

Шесть горделивых важных сенаторов, восседавших за длинным, крытым зелёным сукном столом в больших богатых креслах, все в расшитых золотом мундирах, слушали, а главное, разглядывали его с нескрываемым любопытством и уж очень бесцеремонно. Двое даже вытянулись, изгибаясь, чтобы увидеть через стол, что у него надето на ногах. Одет он был не богато, но и не бедно, был даже в ладном парике и тщательно брит, и сенаторам, видно, понравилось, что он пристойно выглядит. Во всяком случае, одобрительные переглядки между ними он отметил. И с десяток советников и секретарей, сидевших за малыми столами у стен, разглядывали его пристально и настороженно. Большинство из них он знал, нескольких даже очень хорошо.

Сенаторы спросили, сколько уже воров и иных преступников и раскольников он обезвредил. Сказал. А сколько, как полагает, их вообще на Москве? Сказал. А можно ли извести их всех и что для сего потребно? Добавили: лично ему? Сказал, что сие неисполнимо, и объяснил почему. Сильно уменьшить их число — да, можно, и требуется для этого то-то и то-то. Будет — он готов потрудиться. И ещё спрашивали разные пустяки, а о деле жирного Иванова и о наказании его плетьми ни слова, ни полслова, и он так и не понял, знали они об этом или не знали. Не мог же Кропоткин не доложить, но как? Как доложил, что ни слова, ни полслова?

Наконец председатель чуть помахал кистью руки: всё, мол, ступай!

А через семь дней из Сената был дан указ, в котором после подробных инструкций, как ему надлежит действовать в розыскании и поимке преступников, говорилось: «...всякого чина и достоинства людям, яко верноподданным Ея Императорского Величества, в поимке тех злодеев чинить всякое вспоможение... а ежели кто при поимке таких злодеев, ему, доносителю Каину, по требованию его вспоможения не учинит и через то такие злодеи упущены и ко умножению их воровства повод подаётся и сыщется, то до-прямо, яко преступники жестоко истязаны будут по указам без всякого упущения; о том же в Военную коллегию, в Главную полицеймейстерскую канцелярию и в Сыскной приказ подтвердить, и чтоб по командам... а ежели в том (Сыскном) приказе кто из содержащихся колодников или впредь пойманных злодеев будет на него, Каина, что показывать, того (кроме важных дел) не принимать и им, Каином... не следовать... напротиву же того и ему, Каину, в поимке под видом таковых злодеев никому посторонним обид не чинить и напрасно не клеветать под таким же истязанием».

Ивану выдали копию с прочётом (прочтением) и подписанием подлинника указа.

IX

Пел песню необыкновенной силы и трепетности, и сила и трепетность вливались и в него самого и разливались вокруг далеко-далеко и высоко-высоко — всюду. Никогда такую не пел. И всё старался удержать в памяти слова, которые ускользали и ускользали, ибо были и их не было; но он пел и пел и вдруг догадался, что это во сне, но не хотел просыпаться, хотел всё-таки ухватить, запомнить хотя бы мотив и хоть какие-то слова этой песни необыкновенной силы, трепетности и красоты, но она утекала, утекала и утекла — и он открыл глаза и увидел по кой в подсинённом молоке: рассвет только-только занимался. Невыносимо, безумно хотелось петь дальше, и грудь сама собой уже втягивала и выпускала воздух, сама собой продувалась — готовилась. Но рядом тихо спала Арина, и он выскользнул из-под одеяла, натолкнувшись глазами на нечаянную радость из детства: на лучистый малиновый огонёк лампады. С ним в глазах и вышел бесшумно босой и в исподнем в горницу, торопливо прикрыл дверь и негромко вывел: «Ты рябинушка, ты кудрявая, ты когда взошла, когда вызрела?» И дальше, дальше. Где встал, там и стоял, меж столом и окнами, полуприкрыв глаза, обхватив себя руками, чуть-чуть покачиваясь, и негромко, негромко для самого себя, самого себя самозабвенно слушая. Дошёл до «Ой вы ветры, ветры тёплые», и так взвился, взмолился, сквозь слезу, всем существом своим «Перестаньте дуть, вас не надобно!», что сердце зашлось и комок в горле и дух замер — аж остановился и открыл глаза, — а в двери Арина прям с постели с рассыпанными по плечам волосами, с восторгом на лице и умоляющим взглядом: «Продолжай!» И руками показала: «Продолжай!» И он продолжал по-прежнему вполголоса, но с таким наслаждением, с такой жадной страстью, будто каждую песню пел впервые. А она опять, как когда-то, бесшумно опустилась прямо у дверной притолоки на пол и заворожённо не шевелилась. Скоро и он опустился на пол и пел, привалившись спиной к ножке стола.