Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 77



   — Так я и подозревал. Липа это! И нет их ни в какой Астрахани — убегли, но с ним или без?

   — Полагаешь?

   — Чую.

   — Ладно, дознаемся... Верно, что ль, по делу ездил, или так? Князь ведь знает, что ты уже три дня как здесь. Весь приказ знает...

   — Плевать! Не хочу больше служить!.. Не хотел.

   — Осерчал?

   — Не в том дело. Ты бы после плетей и дыбы у такого Сытина разве не задумался?! Ты же тоже не из скотов, которых можно погонять как угодно.

На скулах Егора Напеина надулись желваки, что означало, что он помрачнел и чем-то недоволен, но Иван не смотрел на него и не заметил этого.

Напеин был из бедных, но дворянин, асессор и судья приказа, и про «скота» его, конечно, сильно резануло, но он был умный и большой выдержки человек, а кроме того, Каин давно нравился ему, всё больше интересовал, как-то странно всё сильней и сильней притягивал, и он перетерпел — ничего не сказал на «скота».

   — Надо мной ничьей воли никогда не было... И не будет... И ты заметил... для нас, для русских, вообще самое главное в жизни — воля. Смешно вроде: большинство — подлого звания, крепостные, холопы, иные подневольные, — а самое главное для них — воля! Но ты помысли: почему у нас столько народу в расколе, идут и идут в разные секты? Ведь за ней же, за волей, идут. За глупой, неверной, греховной, но ведь только за ней, чтобы жить как хочется, по своим понятиям, даже в Бога верить, и служить, и молиться ему по своим понятиям, а не как велит Он через свою церковь. Вникни!!! Да, глупо, да, грех страшный, неискупимый — но ради чего?! — только ради неё — ради воли!! Вникни!! А нищие! Почему их на Руси так много-то? Да потому же! Ибо сколько из них взаправду немощны и не в силах пропитать себя сами? Частица малая, а остальные тучи великие нищих тянут руки и поют, и гнусят, и идут, идут по земле нескончаемо опять лишь за ней — за волей! И воров и разбойников у нас потому же не сосчитать. И хотя дело, конечно, потрудней и поопасней, но зато уж волю хоть черпаком черпай — не вычерпаешь, как море. Я потому в воры-то сначала и подался; считал, что вольнее и веселее ничего уж и быть не может на этом свете, что только с ними и меж ними и буду истинно человеком, а не скотом, с которым могут выделывать всё, что угодно. Считал, что и людской погани, людской... людского мрака в них нет... почти что нет...

Умолк.

По второй налитой чарке они так и не выпили. Иван отодвинул её, налил чашку чаю, но только держался за неё, не пригубливал.

А Напеин осторожно, бесшумно извлёк из кармана фарфоровую трубочку и кисетик с табаком, на коленях у себя набил её, но не поднимал, не раскуривал — не хотел мешать Ивану, ждал, когда тот продолжит, ибо почувствовал, что тот решил высказаться, почувствовал, что тот скажет нынче что-то очень важное для себя.

Такой серьёзный разговор вообще затеялся меж ними впервые. И единственное, что чуток мешало им — это тополиный пух, который помаленьку всё-таки летал и лез в нос, несмотря на полное безветрие.

Небо на востоке из золотистого стало нежно-зелёным, наверху засинело.

   — Вот ты как мыслишь: отчего столько погани, столько мрака меле людей? Господь учит, учит, велит, взывает, попы каждый день глаголят, поют, каждая молитва наставляет, все каждодневно долбят точно дятлы: бу-бу-бу! не укради! не обмани! не пожелай! не прелюбодействуй! — а кругом погань, и дрянь, и мрак, мрак, и дрянь, и погань! И сколько!!



   — А дьявол-то! Он ведь тоже не спит — забыл?

   — Не забыл. Я не про дьяволские штуки — это ясно. Я про другое. Ты посмотри: ты бывал в дальних краях, в деревнях и сёлах — все из избы ушли, дверь не заперли, а только поставили к ней снаружи палку — нас, мол, никого нет. И никто никогда не взойдёт без хозяина. Воровства нет совсем. А когда случится — вора беспременно быстро поймают и порешат. Сами, до смерти, без никакой власти и судов. Своим судом. Знаешь? И как чужого встречают, привечают, знаешь. А коль глянется человек, да ещё через чарочку, взаправду ведь русский мужик последнюю рубаху с себя снимет и отдаст и по гроб сердечнейшим тебе будет другом. И только ведь власть любую встречают на Руси плохо, начиная с боярина-вотчинника володетеля, с дворян и всех иных чинов властных, распоряжающихся. Потому что они у нас только берут, обирают, грабят, надругаются, истязают и кабалят, гнут и гнут без всякого удержу и совести. И где их больше, властей-то наших, тем больше зла и погани и нечисти. В городах, конечно. Знаешь! Всё зло от неё течёт, растекается по Руси — от власти. И всех других именно она заражает этим — власть! Всё больше и больше заражает, потому что уж больно русские добры, больно сильны, крепки, щедры да терпеливы — кто бы на них ни уселся, кто бы ни оседлал, ни погонял и ни пил кровь их. Всё терпят! Выживем-де! Совсем незлобивы! Какая бы собака ни правила, ни измывалась — всё терпят! Слышал, только при Петре Великом и был укорот этим грабежам властей, наместникам головы рубил, князьям. Однако он же и немчуры в Россию наволок без счету, которая ещё хуже. Всё зло у нас сверху течёт, растекается. Я лишь в приказе это и понял. Пришёл-то, думал: погань, зло, неправды главные буду из жизни рвать, выводить, а главные-то, оказалось, вовсе не они...

Чай тоже так и не пил. Снова замолчав, задумчиво поглядел на розовато тлеющую трубку, которую раскурил Напеин, потом попросил затянуться, тот дал, Иван пососал её медленно, с удовольствием, и дым выпускал медленно, с блаженно просиявшим лицом, полуприкрыв глаза. Облегчённо длинно вздохнул, отдал трубку.

   — Ещё хочу тебя спросить...

«Спросить! — усмехнулся про себя Напеин. — Как будто что спрашивал до того. Сказать хочешь. Давай! Давай! Знал, что ты умён, но что настолько, не знал. Говори! Говори!»

Небо и на востоке стало синим, а наверху тёмно-синим, но по-прежнему высоким и чистым и каким-то светоносным — свет от него шёл ясно-синий.

От доцветающей сирени дохнуло еле слышным запахом.

   — Вот ты как мыслишь? Господь даёт каждому человеку какие-то свойства — зачем? Для чего-то или случайно? Без цели. Взять хоть храбрость или силу великую, или руки какие умелые, или хитрость там, жадность?

   — Как же случайно. Ведь судьбу тоже сразу даёт, А к ней, стало быть, и эти свойства.

   — Чтоб человек, значит, понимал, к чему он определён-предназначен. Так?

   — Наверное, так. Как же иначе?

   — А тогда скажи, к чему предназначен я, если Господь дал мне силу и ум быстрый и хитрый, и сердце без жалости, и боль я вовсе не чувствую, и устали вовсе не знаю, и песни складываю и пою как никто, лицедействовать могу, и страху во мне нет никакого ни перед чем, ни перед Богом, ни перед дьяволом, ни перед смертью. И бабы, знаешь, как меня любят и сохнут по мне, и я их, грешный, тоже люблю. Зачем, скажи, всё это было нужно вору? Там нужны только сила, хитрость, да смелость, да бесшабашность. А сыщику и того меньше нужно: только хитрость да ум поострее, и можно далее без смелости обойтись. А остальное-то всё зачем, душа-то почему всё время кипит, полыхает и сила в ней какая-то бродит, рвётся из меня невозможная, необъятная, которой бы ещё на тыщу воров и сыщиков достало? Зачем во мне всё это? Зачем Господь мне это дал? Если взаправду не случайно, а для судьбы — как понять, что ещё могу и должен? Могу же — чувствую, всей плотью чувствую — что-то такое свернуть, сдвинуть, сделать, чего даже и вообразить невозможно! Могу!! Понимаешь, чую — могу!! А что? Как полагаешь?

Что мог ответить Напеин?

Чем мог помочь Ивану понять самого себя, когда тот сам так глубоко себя копал, и не только себя, но и жизнь, самое главное в ней, о чём Напеин если когда и думал, то лишь скользь, отрывочно, а он, этот Каин, которого буквально все знали совершенно иным, оказывается, вон ещё и как мыслит, как широко и крепко всё раскладывает. Напеин был ошеломлён, восхищен и понимал теперь, чем тот всегда так притягивал его, чем так нравился, — и страшно радовался, что пришёл нынче и ничем не помешал так выговориться. Чувствовал, что для Ивана это тоже редкие и важные минуты и что у него они тоже неожиданные. Попытался, конечно, что-то сказать о том, о чём спрашивал Иван, но это было так, слова. Единственно только, что искренне заспорил: мол зря Каин клевещет на себя, что бессердечен.