Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 105

Улли тоже не против, хотя его мрачное молчание можно расценить иначе; согнувшись под бременем своей юности, угрюмый, понурый, он едва волочит ноги рядом с Валентином Пундтом сквозь дождь и снег, и кажется, что прислушивается только к позвякиванью металлической цепочки, которую носит под афганской дубленкой. Старый педагог шагает между ними с обнаженной головой, недолговечный снег тает на его волосах, лицо его поблескивает от влаги. Мысленно он уже начинает оценивать происходящее.

Они минуют Морвайде, сбегающую к реке лужайку с пожухлой травой и кирпичной башней, остатком старинных городских укреплений, за ней виден вокзал Дамтор, широкие, двустворчатые двери которого всасывают вечернее шествие молодежи; гроздьями, цепочками устремляется молодежь к вокзалу, нагруженная сумками, плюшевыми медвежатами и другим игрушечным зверьем, пледами, рюкзаками, надувными матрацами.

— Они что, на вокзале жить собираются?

— Нам тоже через него пройти придется, — отвечает Том, небрежно, с ледяной холодностью приветствуя группу ребят, несущих на плечах железную кровать, разукрашенную зелеными и розовыми гирляндами, на кровати, свесив длинную обтянутую сапогом ногу и покачивая ею, лежит девица.

Пундт замечает, что прохожие останавливаются, как и сам он остановился бы, чтобы поглазеть на сие безалаберное, но целеустремленное шествие, на своих развеселых несовершеннолетних современников, поглазеть, как уверенно шагают они, кто в дубленках, кто в пелеринах ангорской шерсти, как стряхивают снег с высоких папуасских причесок или с длинных шиллеровских локонов, разглядеть их, с ног до головы увешанных цепочками, амулетами и тяжеленными кольцами, будто они собрались защищаться от злобных чар. Пестрое шествие несет Пундта через здание вокзала, в этом потоке он ощущает себя инородным телом, всплывшим на поверхность обломком, увлекаемым течением, а несет его к территории выставки, к огромному залу, в огороженные кущи из «света, движения, музыки».

— Я представлял вас себе совсем другим, — внезапно произносит Том.

— Другим?

— Харальд называл вас иной раз «дорожный указатель», знак, показывающий одно — единственное направление и знающий одно-единственное направление, вам известны такие? Думается, сейчас мы движемся не в вашем направлении, но вы все-таки идете с нами…

— Харальд? — переспрашивает Пундт.

Том продолжает:

— Если я не ошибаюсь, Харальд должен был каждый день записывать на календаре, когда он вышел из школы и когда пришел домой. А вы проверяли его записи.

— Ничего себе шуточки, — мрачно буркает Улли.

— Что-то вы имеете против кружных путей, — продолжает Том, — и он не смел ходить кружными путями. О каждой бесцельно потраченной минуте он обязан был дать отчет, если я его правильно понял. Поэтому просто здорово, что вы хотите глянуть на Майка.

В толпе то возникает затор, то сталкиваются течения. Посетители выставки скандинавских продуктов со всех сторон теснят молодежное шествие, пробивают в нем бреши, перемешивают; накупив проспектов, нагрузившись образцами, они просачиваются с выставки, где не упустили случая попробовать север на зуб, домовитый, лакомый север, который не делает тайны из своего пристрастия к майонезу и все экспонаты искусно заляпывает этой приправой. Разноголосица, подхлестывающие воспоминания, вопросы:

— Как называется эта клейкая масса?

— Ködboller — это же фрикадельки?

— Оленья ветчина — вкуснотища!..

— …О пиве плохо не скажешь…

— А такие аппетитные бутерброды надо непременно…

— …О паштетах можно лишь…

Они объясняют друг другу виденное. Смакуют отведанное. Делают выводы.

Шествие молодежи вновь движется без помех по направлению к концертному залу, бесчинств никаких, хотя кипение энергии угадывается, присутствие полицейских здесь вовсе неоправданно, просто из-за явного миролюбия колонны, — оно выражено предметами, которые несут молодые люди: в открытых сумках Пундт видит коробки настольных игр, он обнаруживает кипу книжонок о Микки-Маусе, даже вязанье. Пундт пытается оценить все происходящее. В какой такой поход он впутался? Они что — выражают свое несогласие или намереваются от всего отречься? А может, собрались основать здесь царство несовершеннолетних? Царство воздушных замков и грез, незнающее скорби, не признающее взрослых? Не преградят ли они ему доступ туда, ему, такому глубокому старцу, уже седовласому, их заклятому врагу? У входа возникает толчея, но вовсе не потому, что шествие нарушило дисциплину, а потому, что владельцы кроватей, матрацев, стеганых одеял недостаточно быстро вытаскивают из сумок входные билеты. Взметнув свою ношу вверх, они теперь несут ее на головах, на плечах…

— Здесь я буду за главного, — говорит Том, — держитесь ближе ко мне, так не потеряетесь.

Пундт получает билет, и его впускают, ни недоверия, ни испытаний — ему позволено в пальто войти в зал, где уже два дня и две ночи свет обращается в музыку, а музыка перевоплощается в движение. Фиолетовые лучи двух прожекторов скачут, пляшут, проносятся по залу и внезапно скрещиваются на Пундте, пучком собираются на нем и ухватывают крепко, словно обнаружив в нем противника, чужака, затесавшегося в этот зал, и Пундт вынужден прикрыть глаза — тогда огни выпускают его и снова скачут, чертят по залу зигзаги, извилистые линии, круги и возвращаются назад, на сцену, образуя там свод над двумя инструментальными ансамблями.

Директор Пундт открывает глаза и оказывается перед необозримым террариумом: в одной стороне виден грот под грудой стульев, в другой — тропы и туннели, там беспечность воздвигла себе постамент, а тут осторожность нашла укрытие за одеялами. На резиновом матраце, сплетя лапы, растянулись две сони мужского пола, пятнистый хомячок в солнечных очках, время от времени набивая рот рисовыми хлопьями, словно сторожит их покой. Стайка тушканчиков в коротеньких юбочках прошмыгнула в туалет мимо броненосцев, которые до одури дотанцевались, присосавшись друг к другу длиннющими губами. Пундт стоит как вкопанный. Пундт держится за что-то обеими руками. Все, что он видит, он оценивает со своей точки зрения. Под эстрадой две морские свинки, одна сидя, другая лежа, играют, дымя сигаретами, в шахматы, а неподалеку негритянка в белых обтягивающих брючках, ритмично хлопая в ладоши, равномерно качает головой из стороны в сторону. Тритоны, стуча ластами, покидают в эту минуту танцевальную площадку и группируются по стойке «вольно» у окна, одного из них Пундт, кажется, знает, встречал его в совсем ином мире. Это его ученик Эккелькамп. И над всей этой спящей, танцующей, играющей живностью скользят, схлестываясь со сладковатыми клубами дыма, что поднимаются от пола террариума к потолку, фиолетовые и желтые огни.

Пундт находит свободный раскладной стульчик и с интересом приглядывается к изнемогающим музыкантам двух ансамблей, ансамбли эти, кажется, уже не слышат друг друга и средствами музыки доказывают что-то весьма и весьма различное: вполне правомерную тоску сборщиков хлопка и не менее правомерную грусть латиноамериканского партизана. Исполнение отличается сдержанностью, исполнители углублены в себя, они не трубят сбор, а тем более не бросают вызова обществу; скорее отрешенность в манере их исполнения воссоздает картины плача и стенаний — бесполезного плача, бесполезных стенаний, как можно предположить. Пундту хочется курить, но, хоть многие здесь курят, он не осмеливается. Он снимает пальто и кладет его себе на колени. На самой нижней ступеньке лестницы появляется Том, теперь он не один в маскхалате, он делит свой балахон с девчонкой, которая как раз в эту минуту высовывает голову из широкого ворота, встряхивает волосами, поднимает сияющую мордашку и ждет аплодисментов за удачное воссоединение в двуединое существо. Спотыкнутся ли они? Упадут ли друг на дружку? Нет, они стоят, прислонясь к стене. Маскхалат оживает и выдает, что руки их вступили в оживленный разговор.

Улли, очень точно рассчитав, двинулся по диагонали к группе важно восседающих на корточках парней. Они образовали круг, и по кругу ходит, передаваемая с нарочитым величием, дымящаяся трубка, трубка мира, трубка упоения, трубка забвения, которую получает и Улли; он тоже безмолвно присел на корточки и дождался своей очереди. Взгляды парней с надеждой устремлены вдаль, они вот — вот увидят свою комету или хвост своей кометы, которая утешит их за все несправедливости, пережитые из-за физики, математики и латыни. Ленивые аплодисменты тому и другому ансамблю, вернее говоря, решению музыкантов кончить и удалиться; но ретируются они, все-таки кланяясь, освобождают сцену для некоего ярко-пестрого павлина, который появляется в ослепительной шелковой рубашке, со всезнающей улыбкой на устах, ловко выхватывает микрофон, секунду — другую отводит дрессировке шнура, после чего на мгновение застывает, сосредоточиваясь, словно собирается поведать миру не малость какую, а нечто грандиозное, по меньшей мере наступление новой эры. Так оно и есть: объявляется «его» выход, подтверждается «его» доподлинное здесь присутствие. «Он» выйдет на эстраду, «он» будет среди нас, даст нашим страстным устремлениям новое выражение, «он» — Майк Митчнер. Павлин повертывается, заправляет сзади шелковую рубашку в брюки, обращает недвижный взгляд к кулисам и, глянь-ка: вот выходит «он» с гитарой, раскидывает широко руки — подает сигнал к пронзительно оглушающему всеобщему пробуждению.