Страница 27 из 33
Товарищ прокурор, вы угадали, наш златоуст из Златоуста похоронил живую мать.
Парнов доволен поркой филолога, который сам себя высек крапивой по голому заду, а еще больше удовлетворен тем, что его интуиция вкупе с буквализмом чиновника оказались на высоте.
Вы привезли дело?
Полковник жмурится котярой на солнцепеке.
Нет, Охальчук не стал его возбуждать, учли добровольное возвращение в часть и ограничились дисциплинарным внушением. Кроме того, солдат не имеет взысканий.
Военпрокурор задумался, но тут принесли пулярку, которая еще сладко рыжела от жара духовки, и судьба Кукина укатилась колобком в даль бездонного времени: я от бабушки ушел, от зайца ушел, от волка ушел, а от тебя, смерть, и подавно уйду.
Отрезание рук и фантом свободы
Кожа покрывается струпьями и розоватыми пятнами, которые издают слабый запах резеды, при нажатии пальцем они выделяют сукровицу. Наконец, наступает момент, когда при желании можно отломить палец на руке, словно засохшую ветку, и больному будет не больно.
Цезарий Гейстермахский. Описание проказы
Перечитав все выше написанные главки, я заметил, что автор в биографическом тексте выглядит как-то уж слишком пристойно, как отглаженные генеральские брюки с кровавым лампасом, и хотя, надеюсь, я никогда подлецом не был, все ж таки есть один мучительный эпизод, который (не без колебаний) я решил кинуть в паровозную топку своего мемуара.
Поделимся спасительным чувством стыда.
Так вот, среди моих тогдашних обязанностей была одна (ведь чуть не забыл, чтобы не вспомнить!) неприятная обуза присутствовать при досмотре дежурным старшим офицером посылок, поступающих в зону. Но так как получение и неполучение посылок было инструментом воспитания, то посылки получали буквально единицы из солдат переменного состава, и едва ли больше пяти-шести раз за два года исполнял я роль таможенника.
В присутствии получателя посылка выставлялась на стол в помещении КПП, караульный сержант брал в руки ломик и яро взламывал крышку. Содержимое вываливалось на обозрение и перетряхивалось. Искали запрещенные к передаче наркотики, спиртное и, главное, деньги. Кусок мыла резался ножом. Швы присланной майки тщательно щупались пальцами, но самым ужасным было обычное решение дежурного офицера разломать все до одной сигареты и превратить пачки в кучу табачной трухи.
Скудные посылки могли многое нашептать зоркому сердцу... в них была наивность пионерских новогодних подарков моего детства: парочка мандаринок, кулек конфет, чаще "подушечек", слипшихся в карамельную горку, что еще? Носки, конверты для писем, шариковая ручка (подлежит изъятию!), консервы с килькой в томате (вскрыть!) и прочая смиренная бедность.
Так вот, в тот холодный декабрьский денек накануне Нового года я досматривал посылки единолично без дежурного офицера и, признаюсь, не проявлял никакого рвения в обыске. Я не дал команды взламывать сигареты и кромсать ножами консервы (ну кто и каким образом станет прятать деньги в банку с частиком?) и скорее ради проформы взял в руки теплые шерстяные перчатки и так же машинально приложил их к руке. Я носил кожаные из мягкой чернильной лайки, офицерские, но для морозной уральской зимы они не годились, а годились как раз вот такие пухлые, теплые пирожки для рук, с опушкой.
Мой жест был тут же замечен бедным солдатиком, который стоял навытяжку в ожидании минуты, когда кончится шмон:
- Берите себе, товарищ лейтенант, - сказал он, обреченно улыбнувшись.
- Нет, нет... - буркнул я, продолжая тем временем жадновато тискать обновку и запихивать руку в теплую норку.
- В самый раз, товарищ лейтенант, - одобрил мой выбор еще и сержант, проводивший досмотр.
- Точно в самый раз, - обреченно поддакнул солдатик.
В этом подначивании офицера совершить малую подлость не было ни умысла, ни даже желания, а только лишь тоскливая машинальность холуйства, тусклая копоть общей неволи скованных одной цепью рабов и надсмотрщиков.
Но тем более мне - гурману, блин - не пристало клевать столь дохлого червяка.
Однако...
- Тут еще одна пара, - сказал солдатик, показывая рукой на еще пару перчаток, но явно похуже, и... наш герой дрогнул. Сунув воровски перчатки в карман шинели, я продолжил досмотр, но моральное поле мгновенно переменилось, солдатик встал более вольно, сделал полшага к столу и хотя по-прежнему не касался вещей, но смотрел за шмоном уже с большей пристальностью, чем минуту назад, а сержант, наоборот, явно умерил свой пыл и, ткнув рукой для проформы в углы ящика, громко объявил, что посылка "чистая", и сообщнику-лейтенанту пришлось кивком закрепить эту мгновенную сделку с совестью.
В отвратительном настроении я вернулся из части в свой домик на курьих ножках в новых перчатках, о, как только я натянул их на пальцы, стало ясно, что они не фабричные, а домашние. Нежно связанные матерью для сына, бедствующего в оковах узилища, без узелков, плотные и жаркие, они буквально жгли мне руки. И, как видите, чувство стыда тенью от лодки Харона благополучно переплыло вместе со мной через темные воды тридцати лет, и до сих пор паутина ожога покрывает руки автора.
Переведем дух.
Росская муза чрезвычайно брезглива.
Отпрянув от подлости художника, она улетает со склона Парнаса розгой Кастальского ручья в небесные дали как китайский дракон, после чего склон разом становится гол без ряби цветов и тени пчелиных жужжаний, и рот аэда забивается до самых гланд горстью песка.
Сегодня ситуация стала еще строже.
Двадцатый век проявил к творцу невероятное пристрастие, ты должен быть нравственно одарен! Прежде такое не требовалось, и Оскар Уайльд вполне справедливо мог заявить, что отравитель может статься вполне приличным писателем и смерть невинного от яда, принятого из писательских рук, ни в коем случае не может быть аргументом против качества прозы отравителя.
Освенцим все отменил. Грозная фраза Теодора Адорно, написанная огненными буквами ("После Освенцима никакая поэзия в принципе невозможна"), взыскует к еще большей пристрастности к сердцу поэта и подобных ему:
ты должен быть нравственно гениален.
Вот приговор последнего времени.
Он окончательный и обжалованию не подлежит.
Еще не понимая, что руки отрублены мистическим лезвием, не догадываясь, что пишу, зажав карандаш зубами, как Николай Островский, я уже с ужасом взирал на осколки, в которые стал на глазах превращаться роман о моралисте.
Я долго мучился, не зная как избавиться от проклятых перчаток (хотя, наверное, с неделю обувал в перчатки свои копыта, потом пихнул в ящик)... Выход нашло пьяное сердце, возвращаясь с какой-то городской попойки на городской вокзал катить в Бишкиль... Я шел по улице и вдруг заметил краем глаза несколько горящих полуподвальных окон, за которыми проступали пятна убогой жизни: марлевые занавесочки на протянутой нитке, усталая вата на подоконнике, украшенная к Новому году осколками битых елочных игрушек (красота поневоле), пожалуй, здесь будут рады любому подарку, подумал я и, сдернув офицерские перчатки, присел на корточки перед раскрытой форточкой, кинул пару вглубь комнаты на пол и поспешно ретировался. Как приятно было шагать по морозу с голыми пальцами...
Как всегда, неприятности приходят с курьером из штаба: сначала бег по снежному насту, затем стук солдатских сапог по крыльцу, следом барабанная дробь кулаком по двери, и вот я уже стою в очереди к стойке регистрации аэропорта, с авиабилетом до Перми в руках. Там послезавтра начинается закрытый политический процесс над Воробьевым и Веденеевым, по которому я прохожу свидетелем. В случае неявки, грозит повестка в кармане моего кителя, мне будет то-то и то-то. Впрочем, несмотря на досады политического фарса, я рад возможности слетать за счет СССР домой, обнять мать, выпить с друзьями красного сухого вина, не известного в армии, снять форму и облачиться в гражданский костюм, но...
Но в аэропорту, когда я уже прошел регистрацию и шагал в сторону выхода к летному полю, тревожный радиоголос объявил, что гражданина меня, вылетающего рейсом таким-то в Пермь, просят пройти к справочному бюро. Ага! Госбезопасность передумала отправлять свидетеля К. на процесс, - ну и фиг с вами, - иду в зал ожиданий, где попадаю в фальшивые объятья капитана Самсоньева.