Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 152



Михаил докладывал, невольно поглядывая на кастрюлю, она притягивала как магнит.

— Дмитрий Дорш, — выговорил Аверьянов. — Приятель здешнего машиниста… Ты сам видишь, Чаушев, Эрмитаж нам вряд ли что скажет. Здесь все разматывается, на ГЭС. Здесь- сердцевина.

Он снял крышку с кастрюли, крякнул, повернулся к ней спиной.

— Фасоль долго варится, — промолвил Чаушев, мрачно переминаясь с ноги на ногу.

— Знаешь, на кого ты похож? — спросил Аверьянов благодушно. — На рысака, которого впрягли в телегу. Я приучал в деревне такого, из помещичьей конюшни. Нам навоз возить надо, а он… Оглобли все перекорежил…

Чаушев не засмеялся.

— Я считал, — начал он, — тут дело завершается, и моя роль…

— Твоя роль! — воскликнул Аверьянов — Артист! Нашел Дорша, потолковал, принял все за чистую монету… Братишка-моряк, свой в доску… Так ведь?

— Не вижу причин…

— Ладно! Где твоя ложка?

Сердиться ему не хотелось. Михаил извлек ложку из кармана пиджака — как многие ленинградцы, он постоянно носил ее с собой.

Аверьянов поддел одну фасолину, подул, пожевал с видом знатока, кивнул. Говорят, он до войны был кулинаром, кормил гостей обедами собственного приготовления.

За едой оба умолкли. Полковник доставал фасоль из кастрюли, а Михаилу по его просьбе положил каши на алюминиевую крышку. Лейтенант сперва подержал ее за дужку, обжегся, опустил на колени.

— Хочешь еще?

Чаушев хотел, но отказался, чтобы не быть чересчур обязанным. Он еще надеялся поспорить.

— Приказываю есть! — И полковник добавил полную ложку. — Фасоль — она фосфор. Мозг питает.

Доскреб кастрюлю, поставил на остывшую плитку. Потом раскрыл папку, показал Чаушеву столбик фамилий на отдельном листочке. Три зачеркнуты, осталось Шесть. «Контингент сжимается», — вспомнил Михаил.

— Дни у нас самые горячие, — слышит он. — Отвлекаться мы не имеем права.

8

На отдельном листочке в папке Аверьянова оставалось все меньше незачеркнутых фамилий. Это не был официальный документ с регистрационным номером, просто личная запись, над которой полковник любил размышлять. Наконец отпали все возможные виновники аварии, кроме одного. Черный карандаш Аверьянова обвел вокруг одной фамилии резкую, с нажимом рамочку. И пририсовал знак вопроса.

Когда Чаушев рассказал полковнику эпизод с сережками, Аверьянов рассеянно кивнул. И то сказать, голод, обстрелы у многих вызывали ожесточение, злость. Не только у Шилейникова.

Чаушев не раз заводил беседы с монтерами в перерыв или после смены и как бы невзначай присматривался к желчному человеку с тяжелыми чертами лица, молодому только годами.

— Характер у него скверный, — сказал Чаушев полковнику. — Товарищи его не очень-то любят.

— Характер? — спросил Аверьянов. — А может, настроение? Откуда тебе известно?

Чаушев смутился.

Будучи пацаном, — сказал полковник, — я тоже

так судил, с налета, с кондачка. Ты извини меня. Тебе уж пора бы… Положим, с собой я не равняю. Меня жизнь трепала, мяла и опять трепала.

«Сейчас, — подумал Чаушев, — он прибавит, что моему поколению все пути укатаны гладко, и даже чересчур гладко. И везде заранее наставлены дорожные знаки».

Но Михаил ошибся.



— Человека непросто раскусить, а тут, у нас, тем более. Настроения — шелуха. Под ними-то что? Война человека крутит и раскручивает. Я, между прочим, интересовался, какой был Шилейников до войны. Тоже бирюк. Папироски не даст.

«Крутит и раскручивает». Это прозвучало неожиданно. А казалось, полковник ничего не желает видеть, кроме анкеты и протоколов допроса.

Папироска — та в бумагах не учтена…

В данном случае анкета поддерживала подозрение. Шилейников — сын сельского торговца., который в год раскулачивания спалил дом и повесился. Сын бродяжничал, пристал к воровской шайке, два раза сидел в тюрьме за кражи. Потом обзавелся семьей, постоянным местожительством, остепенился, но прошлое не забыл.

На допросах Шилейников держался, точно окаменев. Руки его, цепко обхватившие колено, вытянулись из рукавов ватника, и Чаушев — полковник позволил ему зайти послушать — видел блатную татуировку у запястья: «Помни мать родную».

Аверьянов пытался припереть его к стене, но со дня на день терял уверенность. Подозрения не получали опоры.

— Давай откровенно, начальник! — проговорил Шилейников. — Думаешь, я моторы спалил? Нет, не я. Я все же русский человек, понятно?

Полковник вызвал Дмитрия Дорша. Ничего нового он не сообщил. Чаушев потратил три дня на проверку его показаний. Действительно, Дорш даже незнаком с Шилейниковым. Их никогда не видели вместе.

— Здесь и не пахнет третьим, — говорил Чаушев. — Не то направление.

Он знал: другое направление поиска, где Эрмитаж, старые петербургские квартиры с остатками былых богатств, тоже не заброшено. Правда, и оттуда нет новостей. Но Чаушев считал, что его место там. А полковник держит его без пользы тут, «на подхвате». Даже трофейную фасоль вспомнил тут Чаушев и ощутил привкус горечи.

— Тебе все золотой слон покоя не дает, — подтрунивал Аверьянов. — Вот отвоюемся, поступишь в музеи. А, Чаушев? Ты как планируешь?

Чаушев недовольно ответил, что профессию себе уже выбрал и менять не настроен.

— Не знаю, — вздохнул полковник. — Не знаю… Нет у тебя, понимаешь…

Он с силой сжал кулак, красноречиво показывая, чего именно не хватает

Вообще упреки сыпались все чаще. Аверьянов помрачнел, осунулся. Он верил Шилейникову и не верил, искал организацию, созданную абвером. Гонял Чаушева на проверки, на перепроверки.

— По-вашему, — сказал однажды Чаушев, — один человек ничего не значит. Все — только по приказу, да?

Полковник личное побуждение не отрицал, но, имея в виду особую важность участка, успокаиваться так скоро не соглашался.

— Своим умом, на свой страх… Бывает, да ведь коряво получается. Вон те двое в Валге нашалили с рюкзаками… А велик ли толк? Поймали их, как цыплят.

Спор был, впрочем, теоретический — слова «я все же русский человек» прозвучали, для Чаушева убедительно.

Наконец пришлось признать: против Шилейникова нет ничего, кроме плохой анкеты и скверного характера. Поиск прекратили. Но воцарилась атмосфера неудачи. Невольно ждали новой аварии. Аверьянов ворчал на Чаушева:

— Ты совершил грубую ошибку. Выложил Доршу, что Марта умерла. Зачем? По сути дела, ты сказал ему: лепи, дружок, что хочешь, все равно мы проверить не сможем! Так ведь?

Что мог ответить Чаушев?

Что-то в Чаушеве протестовало против доводов Аверьянова, но логика была на стороне полковника. «А что я сделал? — спрашивал себя Чаушев. — Аверьянов говорит, что взял надо мной шефство. Да, он держит меня при себе, чтобы научить. А я, должно быть, плохой ученик. Да, нет у меня хватки!»

Так рассуждал Чаушев в минуты отчаяния, а оно накатывалось все чаще. Хоть бы одна, самая маленькая находка! Все, что он добывает, либо равно нулю, либо еще больше запутывает. Невезение? Нет, попросту бездарность!

С тоской вспоминал Чаушев товарищей-пограничников, воинскую часть возле Колпина. Зря его отозвали оттуда, зря доверили должность в Ленинграде. Место его там. Бить фашистов — что может быть важнее этого! Да, Чаушев затосковал по землянке, освещенной трофейными стеариновыми коптилками — «плошками Гинденбурга», — по друзьям, по автомату и тесаку полкового разведчика. Виделся и хлеб — пайковая полбуханка, — и кусочек масла.

Наконец настал день, когда Чаушев подал рапорт с просьбой вернуть его в действующую армию.

Некоторое влияние на развязку оказал Митя Каюмов, переводчик, с длинным своим языком. Остановил в коридоре Михаила и начал, захлебываясь, передавать подслушанное. На верхах-де о Чаушеве шел разговор. Аверьянов отозвался сурово: молодой чекист, дескать, подавал надежды, но пока что оправдывает их туго. Слабо закален, мыслит недостаточно реально… Каюмов прибавил, уже от себя, что, по-видимому, там, наверху, решается дальнейшая судьба Чаушева.