Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 71



Мы с Петькой, гордые, выехали в голову обоза. Колька Кроликов рысью пер на граблях и сдуру, а может с радости, лупил босой пяткой по рычагу подъема. Зубья граблей вскидывались, как лягучая лошадь, едва не доставая Кольке до спины, резко падали, вырывая клочья земли.

— Стой! Стой, сураз! — Митяй всплеснул руками. — Пропали грабли! — Пал на ходок дяди Максима; настиг Кольку и, видно, достал его концом бича — тот так и взвился с сиденья, чуть на лошадь верхом сзади не заскочил. Опять, бедняге, досталось.

С заднего фургона, заступаясь за Кольку, орала Варька. Слов ее было не понять. Только и слышалось: «Ай-ай ай-ай!»

— Ла-агу-ушку[2] забыли-и!! — закричала какая-то баба, будто ее пытали каленым железом.

Митяй понужнул за лагушкой, а вослед ему орали глоток в десять:

— Топо-ор прихвати! То-опо-ор!

Наконец выровнялись, выехали за деревню, и вот уже Варька Кроликова сильным своим голосищем повела песню плавно и мощно:

а тут уж другие подхватили на басы да на подголоски:

Песня полетела, как степная птица коршун, без вздрогов, без взмахов, и вверх и вширь!

захватывающе уводил Варькин голос еще выше.

Нигде так не поется и не слушается песня, как в степи!

Степь не сломает песне крыла, не вернет ее к поющим исковерканной, она утянет ее, песню, за синь-окоем и там, в дали дальней, уложит ее, ослабевшую, в свои мягкие травы.

Я не знал в своей жизни счастливей тех минут, когда слушал песни в степи.

Буска шел скорым шагом, я покачивался на его мягкой спине и думал о том, что Раздолинский еще, наверное, спит, жалел, что он не видит этого сияющего росой простора, не слышит песни, и это утро, степь, небо без облачка, а главное — песня — не ее печальный смысл, а голоса — подымали над будничным, обычным и обещали неведомо чего, но что-то могучее и радостное.

Километра через три свернули в степь нетронутую, туда, где гребешком выделялся березовый колок и, где правее от него, как утка выводок, водил за собой трактор косилки.

Роса уже высохла. Зеленые пауты больно жалили мне босые ноги. Я на ходу сорвал высокую макушку болиголова, отбивался от них, а когда выехали на кошеницу — паутов поубавилось. Высохшее сено плотно улежалось и потрескивало под копытами. Кошенина была похожа на выбеленную холстину. Гребцы и копнильщики остановились сгребать сено в валы и делать копны, а все остальные поехали к березнякам разбивать стан, делать шалаши.

Мужики — кто косил траву, кто застрагивал тонкие березки, втыкал их в чернозем, сплетал вершины, кто делал очаг. Мы носили траву, обкладывали остовы, чтоб никакой дождь не промочил. Залезешь в шалаш, а там прохладно, духовито и глухо, как в погребе.

И вот уже окутал дымок котел — жизнь степная началась!

А солнце поукоротило тени, прижарило, заработало во всю силу, как бы напоминая людям, дескать, я уж вон как накалилось, а вы еще не умылись потом.

До обеда сметали полскирды. Варька подвела под первую копну снизу веревку, конец привязала за гуж, сказала торжественно:

— Трогай, Сережа, бласловясь, — и тут же не сдержала злого языка; — Да не развали копну, черт рахитный!

Я не обиделся на нее — так она сегодня пела, что до сих пор в ушах ее песня.

Зарод завели центнеров на сто двадцать, чтобы хватило до вечера.

Солнце прокаливало рубахи, а воздух хоть бы чуть колыхнулся, отогнал сенную духоту. Он забивал легкие и кружил головы. Звуки вязли в нем, как мухи в липучей вате.

— …Полегче сено!.. Тяжелое — наверх! — орал Илья Махотин шагов с сорока, и я его еле слышал.

Взмокли люди и лошади. Я даже через войлок потника чувствовал влажный жар спины Буски. Илья с Семеном у зарода как в бане. Навильники подымали с глухим покряхтыванием, отдуваясь, а вытереться давно уже нечем — рубахи мокрые до подолов.

— Гха, гху, — Семен весь в сенной трухе, вскидывал копну наверх в два приема, пил из лагушки.

— Бог, собака, растопить хочет… всего, до пят…

— Дык нам, крестьянам, все неладно, — вытираясь длинным подолом рубахи, говорил Илья. — Это вон одним цыганям лафа: зимой — в хате, летом — у речки… да еще Ивану Григорьичу.



— Григорьич — ученый, и нечего в него пальцем тыкать, когда сам от макушки до подошвы дурак, — вроде обиделся Семен. — Тебя отец-то за волосья всю зиму в школу носил. А на другую зиму чо он сказал? Забыл? Кобеля Монаха — сказал твой родитель — легче выучить буквы складывать да номера считать.

— Не дано, — соглашался Илья. — У соседа не займешь. — И мне назидательно: — Учись, Серьг, будешь небушко оплёвывать.

А меня сон одолевал. Буска укачивал, как в люльке; однообразный сухой шорох сена, духовитый зной связывали, запутывали мозг, тяжелили веки.

— Спишь, холера! — пугала окриком Варька.

Она на минуту стряхивала с меня сонную одурь, и мне мерещились камыши озера Кругленького, его тихая глубина.

Далеко на западе миражем бугрились тучи цвета подсиненной извести, а на севере, где утром Доволенка еле виднелась, чернели избы. Они тряслись, извивались, как цыганки в пляске, готовые улететь в небо.

— Дай бог дождя, чтоб работать нельзя! Маленький дожжишко — для меня отдышка! — орал Колька.

— Покаркай!.. Ужгу бичом — прольешь дожжишко в штаны! — пригрозила ему мать.

У шалашей повариха Марина Махотина подняла шест с тряпкой на конце.

— Обе-ед! — заорали мы с Петькой и давай лупцевать лошадей, кто кого обгонит.

Я поел — не поел — скорей в шалаш: «С милым и в шалаше рай», — слыхал я от взрослых. «Чудаки, — подумал я, улегшись на прохладную подстилку, — тут да не рай?» Еще что-то хотел подумать, но не успел.

Дядя Максим за ноги вытянул меня на свет.

— Так только богатыри спят, — ласково бурчал он, — да пьяные. Сенцо не винцо, а пьянит.

Солнце поостыло — видно, ветерок пообдул с него жар, а теперь шарился в траве и шипел в сене. Доволенка опять присела у окоема — чуть видна. С юго-запада большущим кулаком грозила туча.

— Накроет… — опасался Илья. — Испортачит скирду.

— Утянется, — заверил Семен. — Вот до росы бы успеть.

А вечереть и вправду стало быстро. Под солнцем уж и Буска бы не прошел, а скирду еще вершить не думали. Илья сунул мне в руки вилы.

— Ага, — опомнился я, — оно далеко, ага…

— Да где далеко-то? Версты две будет… — и, он захохотал.

Николай Иваныч говорил в школе, что земля круглая, показывал на глобусе точку, где мы живем. А я не мог поверить ему до конца. Какая же она круглая, если плоская, как доска, а к горизонту даже, наоборот, края поднимаются выше? А если круглая, то почему с другой стороны, снизу, не ссыпаются с нее люди и как они живут там вниз головами?

Еще до школы, когда мне было семь лет, я сманил Петьку посмотреть, куда садится солнце. На этом же Буске вдвоем мы ускакали далеко за рощу. Мы гнали Буску, а солнце не приближалось и не удалялось тоже. Потом оно стало гнездиться между двух одиноко стоящих в степи березок, и мы обрадовались, что теперь солнце от нас уж никуда не денется.

— Мешок надо было взять! — кричал Петька. — А то как повезем?!

Но у берез солнца не оказалось, оно уже чуть краснело косячком из трущоб Зыбунных болот.

— Утонуло, — вздохнул Петька.

А я повернул Буску и потаенно думал, пробирался мыслишками в неведомь, но уже тогда твердо понял, что до солнца не дойдешь, не доедешь.

2

Лагушка — бочонок.