Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 71



вяло запевал дядя Максим, но Костя перебивал его:

— Что ты, отец, кота за хвост… Нашу давай!

мучил Костя больные губы, а тетя Фрося вдруг ударилась головой об стол, заголосила:

— Костинька-а! Родный! И что же с тобой!.. Как же!..

Костя оборвал песню, легонько положил руку на голову матери. И она смолкла, только тряслись ее худые плечи.

— Успокойся, мама. Я здоров. У нас хуже было… А лицо… С лица воду не пить, — и сам приткнул свою русую к материной, всхрапнул, как во сне, а по его спине прошла дрожь.

— Да вы шо?! На похоронах, шо ль?! Мокредь развели, — и дядя Максим грохнул по столу кулаком. — Жи-ись! Радость! А они… В драке… в дурной драке, бывает, жевало в сторону сворачивают, аль нос отхватывают. А тут… Родину спасали… Ро-одину! Цена какая! А вы?

Рванул Костю за ворот гимнастерки, посадил прямо, встряхнул так, что медали и ордена зазвенели.

— Жить, сын! Жить, и крышка! А невесты… Будут невесты. Умная гордиться станет. А дура… Тьфу на дур, раздери их пополам!

Избу наполнил розовый свет всхожего солнца. И тут вошла она, Лида. Вошла легко, будто птица влетела, будто не жгли ее мороз и зной, не сушил голод, будто не она переворочала тысячи пудов зерна и навоза. И только руки ее была некрасивые; большие и грубые.

Лида стояла безмолвно, может, несколько секунд, но как долги были эти секунды! Ее лицо, обычно с постоянным тяжелым налетом усталости и заботы, сейчас было светло и радостно, и все же оно с трудом скрывало нечаянную виноватость и растерянность от столь сложного для нее положения.

Миронычевы тоже были в замешательстве. И, должно быть, в эти секунды перед Лидиной красотой каждый из них острей и горше почувствовал свою беду. Дядя Максим, уперев кулаки в стол, словно хотел встать, да так и сидел, чуть склонив голову, строго глядел на Лиду: «Какие есть, такие и будем. Но мы гордые», — выражал его вид.

Лицо тети Фроси в скорбной улыбке — предвестнице рыдания, а Костины глаза были удивлены и тоскливы. Он тяжело поднялся, обошел стол, встал перед Лидой. Награды отливали золотом, яично-белым и густой краснотой.

— Узнаешь красавца? — наигранно-весело спросил Костя Миронычев.

— Да где ж тебя узнаешь? — будто не замечая смысла его вопроса, ответила Лида, когда герой героем. — и, вскинув руки, обняла Костю за плечи и прильнула к его губам долгим поцелуем.

Дядя Максим смущенно крякнул, тетя Фрося глядела радостно и озадаченно, да и я не мог понять Лидиного поступка. Была ли это игра или жертвенность из-за сострадания, только вела она себя не так, как при встрече знакомого или друга, а как невеста любимого.

Костины руки висели, потом он приподнял их и легонько за плечи отстранил от себя Лиду. И тут я еще увидел: на левой его руке два средних пальца были завалены в сплошной комок.

— Пожалуй к столу, Лидия Сергеевна, а то мы тут пируем… одни, в общем.

И провел ее к столу, посадил, а сам сел напротив, и все замолчали от неловкости.

— Да, вот оно, значит, как… — неопределенно сказал дядя Максим, а тетя Фрося подхватилась:

— Да чтой-то я!

И забегала от печки к столу. И заметила меня.

— Серьг, да иди ж ты за стол. Ну, пермяк — солены уши! — и подталкивала меня сухим кулачком в спину. — Ведь мужик, работник, всю зимушку сено да воду для скота с озера возил. Выйдешь утресь-то — тьма, падера, морозишша — дыху нет, а он уж шумит на быков.

Она вроде оговаривала этим мое право сидеть со взрослыми за одним столом.

— Мантулят ребятишки, ничего не скажешь, — вздохнул дядя Максим.

Лида боязливо, украдкой поглядывала на Костю, будто на что-то запретное: глядеть нельзя, но неодолимо тянет поглядеть.

— Что ж писать-то перестал? — тихо спросила она.

— Писать? — Костя налил в стаканы водки. — Выпьем, дорогие мои родители, выпьем, Лидия Сергеевна…

— Тебе, Сережа, не положено, хоть и мужиком величают.

И они с отцом выпили, а Лида держала стакан, ждала ответа.

— …Вот тут какое дело. — Костя что-то искал в карманах гимнастерки и никак не находил. — Дело такое, значит… Ну, да… — Наконец вынул фотографию, на которой был он сам в форме танкиста с нетронутым лицом, и еще двое, а между ними — девушка в военном. И все веселые, белозубые, словно не война предстоит впереди, а гулянье.

— …Дружки мои, погодочки. Все, нету их: ни Феди, ни Миши…



Голос его дрожал. Он мял покалеченную руку, и она то белела молочно, то наливалась пунцовым.

— …В один раз… как факелы. Как факелы-ы! — Костя зажал голову, закачался. — Ту-ух! — выдавил он не то стон, не то вздох и затих.

И все притихли: тетя Фрося у печки промокала концом платка глаза, дядя Максим глядел в столешницу, а Лида держала перед собой фотографию, но глядела не на нее, а на Костю, и лицо ее было наполнено скорбью. Она, не стесняясь, обошла стол и стала приподымать Костю за плечи, пыталась заглянуть ему в глаза, но он тяжело клонился и опять говорил отрывисто, надсадно.

— Корешочки-и, други, где вы? Свет… а вас нету. — Он был усталый и порядком пьян.

— Костенька, милый, не так… — Лида взяла его лицо в ладони, проводила пальцем по шраму на челюсти. — Время такое — скорбь не слабить, укреплять должна. Ну-ка мы все истечем в скорби силой-то… Что ж тогда станется, а?

— Ты молодец. — Костя высвободился из ее рук и заговорил совсем трезво: — Умная. Писала мне. Воюй, дескать, твердо. Ладно, не за тебя одну воевал. Обман понял. Ну и за это спасибо. Хоть недоступная звездочка, а светила.

— От чего ж писать-то перестал?

— Это другая статья, — его лицо сморщилось в гримасе. — Цел был, думал — буду добиваться, а когда после осколка, понял — неравноценный.

— Что ты заладил: ценный — не ценный! — не выдержал дядя Максим. — Мозги не сбили набекрень? Нет. А цену люди положат по тому, как жил да как жить будешь.

— Ладно, отец… Ладно. Я ведь к тому… Лидию… но… Раздолинский. Ну и хватит, Лидия Сергеевна. Поломала комедию — хватит.

Лида, растерянная, села за стол и стала машинально рассматривать фотографию.

— Невеста, в общем, Варюша… — Костя кивнул на фото. — Отвоюет, приехать должна.

Лида долго смотрела Косте в глаза, тот не выдержал, отвернулся, забормотал:

— Что кому положено… Как в песне… Все путем.

— Ну спасибо, — поблагодарила Лида многозначительно за угощение ли, за Костину ли ложь, снимающую с нее ответственность. — Пойду я.

— Побыла бы, касатка, — просила тетя Фрося. — Все спешки. Господи, когда ж вздохнем вольготно.

Лида обвела всех взглядом и толкнула дверь.

Костя стукнул кулаком по столу.

— Плясать хочу!

Сорвал с простенка балалайку, сунул отцу.

— Цыгана, батя, с выходом!

Дядя Максим взял хрупкую балалайку, недоуменно поглядел в воспаленные глаза сына.

— Ин ладно, когда цыганочку, — и его грубые почернелые пальцы — каждый потолще грифа — неожиданно ловко забегали по струнам. — Выходи. Костя вышел на середину избы, оглядел вокруг себя пол, вскинул руки и дробанул пробежкой. Звякнули награды. Потом грубо сдернул меня с лавки.

— Пляши, Серега!

Мне было больно за Лиду, за Костю. Я знал, что он не от радости вышел плясать, но я забегал вокруг него, махая длинными рукавами пиджака, мягко зашлепал морщнями[3]. Приостановился, подпрыгивая на месте, и, показывая свою взрослость, выдал частушку:

Пляска была долгой, бестолковой. И уже тетя Фрося, сперва глядевшая на нас с улыбкой, встревожилась:

— Да будет вам, кочеты! Уж паром изошлись! Будет!

— Эх, мать, душа меру знает, — Костя рассыпал треск ладонями. — Мы не поэты… простые… нас любить не за что, — и крутанул меня. — Вертись, сураз!

3

Морщни — обувь из необделанной кожи.