Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 25

Какой-то любезный человек привел Ефима к Дому Крестьянина. Ефим заплатил серебряный полтинник и остался ночевать. В помещении жарко и много мух.

— Чего же ты, парень, на койку не ложишься? — участливо спросил заведующий, выходя в полночь до ветру.

Ефим сидел на крыльце.

— Охота на воздухе сидеть, спать не охота, — отвечал Ефим, а у самого веки не поднимаются, в глаза будто кто песок насыпал, так мучительно хотелось спать после изнурительной дороги.

— Может душно, так ты окно открой, — посоветовал заведующий.

— Дом — не чум, завсегда в нем дусно, — извиняюще оказал Ефим. — Непривычный мы народ к домам.

— Дащдто поделаешь, — вздохнул Лабазов, с горестью тогда подумав о том, что надолго расстался он и с удобствами чума и с чистым воздухом тундры.

Так и просидел Ефим первую ночь в большом городе на черном крыльце Дома Крестьянина.

На другой день, когда солнце уже палило крепким зноем, Ефим отправился в столовую. Кусок оленины, к которому он из-за морской болезни так и не притронулся, в тепле загнил. Хотелось есть. На него, укутанного в меха, все оглядывались, но малицу снять не смел: под нею изодранная старая рубаха, а люди в городе такие чистые и аккуратные. В столовой, где чаевали за столиками извозчики и люди неопределенных занятий, Ефим, положив на скамью шапку, стал к кассе за талонами. Когда вернулся к столу, шапки не оказалось. Ефим растерянно спросил у сидевших: «Куда она ушла?» Дареную пыжиковую шапку украли.

— Краденое не в пример дешевле купленного, — размахивая кнутовищем, покатывался краснолицый извозчик.

Ефим не понимал, что же смешного в его несчастьи. Ему было очень стыдно за человека, взявшего чужую шапку. «В тундре везде кладем, как можно так?» — огорченный первыми впечатлениями от людей города, думал Лабазов.

— Это тебе, мил дружок, не Самоедия, тут на ходу подметки режут, — деловито заметил человек в закапанной известкой блузе.

— Людоед аль аскимос какой? — делал вслух предположения бородач, сидевший за соседним столиком и с любопытством разглядывавший ефимову малицу.

— Я, товариси, ненець! — вспыхнул Ефим.

— Смотри: немець! Можа хранцуз? — надрывались извозчики.

Овощная пища, как сено. Особенно противна свекла. «То ли у нас: и оленина парная, и оленина мороженая, и омуль, и дикие гуси…» — мечтал Ефим. — «Плохо мне будет. Но, может, всем, кто хочет учиться, бывает худо?» Подали чайник. «Разве это чай?» Ефим вынул из кармана свою пачку и засыпал по-тундровому, чтобы был густой. «Здесь воду льют, а не чай».

Тяжело было в первые месяцы и в Ленинграде.

Ефима находили спящим под койкой, никак не мог он привыкнуть к простыне и одеялу, к тому, чтобы ложиться в одном белье. Куда приятней, завернувшись в малицу, растянуться на полу. Не мог он бросить тундровой привычки плевать куда попало. В тундре — куда ни плюнь, все к месту. И пища не нравилась: скотское мясо навозом воняет. Ефим напрасно доказывал, что «корова — глупая животина, что она на своем дерьме спит, а олень, он завсегда на свежем воздухе и в чистоте».

Особенно трудно давалось учение. Учили многому, а голова непривычна и дальнозоркие, как у всех ненцев, глаза быстро уставали за книгой. Однажды видели, как Ефим, занимаясь в комнате общежития, вдруг вскочил и начал биться головою в стену, так своей голове угрожая: — «Я тебя заставлю учить науку. Не хочешь понимать, так вот тебе!»

Суматошная городская жизнь до того опротивела, что становилось невмоготу. Никому не сказавшись, он убегал в лес и по несколько суток жил под елью.

Способен к ученью Ефим Лабазов, но как тяжел прыжок от каменного века в марксову диалектику!

Но прошло два года, и в умении диалектически мыслить, в классовой ориентировке, даже в технических знаниях Лабазову ныне может позавидовать не один русский комсомолец.



Но не всегда Ефимы Лабазовы встречают к себе внимательное отношение в наших советских учреждениях. Они — люди непосредственной впечатлительности — воспринимают бездушие болезненно.

Когда в эту осень мы, наконец, выбрались из тундры, то в Архангельске Лабазов и Хатанзейский задержались, чтобы сделать информацию о коллективизации тундры. Еще в Юшаре, а затем в пути по океану они заметно волновались. Животноводсоюз поручал им вести агитацию и организацию колхозов. Союз перед отправкой говорил, что в тундре все подготовлено, нужно только колхозы оформить. А на деле оказалось иное. Как раз подготовка-то и слаба, даже не все бедняки-ненцы усваивают выгоды коллективного оленеводства. Ребята нервничали: что они скажут в городе? Как их встретят?

Это — первое служебное задание, и понятно их ознобное состояние перед дверьми Животноводсоюза. Они несколько раз поднимались на второй этаж, не решаясь войти.

На третий день пребывания в Архангельске мы повстречались на улице. Оба шли понурые, как убитые горем.

— Что ж теперь делать? Вот строго обходятся! — заявили они мне, обрадовавшись встрече со знакомым человеком.

— Ругают?

— Да нет. Они нас и не слушали. Требуют письменных докладов. Пишите, говорят, все материалы, а мы не умеем — как их писать.

Я направился в Животноводсоюз за разрешением присутствовать на заседании. Я спросил, зачем понадобилось мучить ненцев письменными докладами.

— А какой же оправдательный документ мы приложим к авансовому отчету? — по своему исчерпывающе ответил чиновник.

Ребята, относившиеся ко всякому учреждению благоговейно, и не подозревали, конечно, что доклад будет иметь значение оправдательной бухгалтерской бумажки. Трое суток, днями и ночами, они вымучивали непослушные русские фразы. Увидев их на заседании, я поразился: лица были измождены, человек, непосвященный в тайну трехсуточного труда, мог подумать, что эти люди с постели после тифа.

Пятнадцать участников заседания скучно зевали, хотя устные сообщения Лабазова и Хатанзейского увлекательно раскрывали картину классовой и хозяйственной обстановки в Большеземельской тундре, в которой, к слову сказать, никто из присутствовавших никогда не бывал. Лица докладчиков, боявшихся от волнения что-либо упустить, то багровели, то делались желтыми, как пятки полотеров.

— Принять к сведению, — томительно поглядывая на часы, предложил заседатель в очках, когда ненцы замолкли.

«Все, о чем мы так долго рассказывали, им давно уже известно», — удрученные неумением красно говорить, подумали докладчики.

— А скажите, — обратился один с вопросом к Лабазову, — много там этих… самоедов?

Затем еще пара наивных вопросов, обнаруживших совершенное незнание тундры и оленеводства. Было очевидно, что ни один из них не перелистал даже популярной брошюры.

Заседание, как всегда в таких случаях, окончилось выделением комиссии из трех, которой поручалось «подработать» резолюцию.

«Почему, — размышлял я, уходя с печального заседания, — оперативное осуществление сложной задачи коллективизации тундры доверили людям, не проявляющим ни малейшего интереса к этому делу? Какого руководства ждать от стереотипных чиновников?»

«Почему в решающем судьбу тундры вопросе коллективизации руководящая роль не у Комитета содействия народностям северных окраин при призидиуме ВЦИК’а? В Комитете Севера — в исключительном учреждении, созданном революцией — не нужно объяснять — много ли в тундре этих… самоедов, там знают каждого работника полярного Севера с полнейшей и интимнейшей его характеристикой; ненца, остяка, чукчу, эвена — представителя любой народности Севера там понимают с полуслова. С каким любовным вниманием относятся там к людям и делу! В учреждениях Комитета Севера работают люди, не раз побывавшие в заполярном Севере, люди, которые болеют Севером, — энтузиасты Севера.

(Создание специального Комитета Севера при ВЦИК’е обусловлено следующими причинами:

«Культурной отсталостью малых народов Севера, делавшей их неспособными к защите своих национальных прав, которые предоставила всем народам Союза советская конституция.

Глубоко вкоренившимися колонизаторскими настроениями пришлого населения, привыкшего смотреть на туземцев, как на лесное зверье. Эти настроения, отражаясь и в работе местных органах советской власти, не создавали уверенности в правильном осуществлении национальной политики по отношению к туземцам.