Страница 64 из 71
Мы рассматриваем мои фотографии Матисса, его дома, его мастерских на бульваре Монпарнас, на улице Плант, на вилле «Рев» в Вансе, во время Осеннего салона.
БРАССАЙ. Он обожал фотографироваться и любил, когда его снимали для кино. Когда я делал его портреты, ему всегда не терпелось их увидеть. В 1939-м он явился ко мне на следующий же день после съемки в его мастерской на улице Плант и спросил: «Вы уже проявили снимки? Они хорошие? Как я на них выгляжу?» Как он выглядит – вот что его волновало. Он часто мне повторял: «Я – человек, который даже когда радуется… То есть, я хочу сказать, что выражение лица у меня всегда неприятное. И меня обычно принимают за угрюмого профессора. За старого сморчка…» И это было действительно так. Матисс был человеком жизнерадостным, но смеяться не умел. Смех портил его внешность. На своих портретах Матисс искал себя и не находил. Суровое выражение лица искажало его натуру, а улыбка превращала лицо в карикатуру. Он мог себе позволить лишь намек на нее…
МАРГАРИТА ДЮТЮИ. Вы правы. Я терпеть не могу портретов, на которых он смеется… Он производит впечатление человека, у которого не все дома… На самом же деле, несмотря на возраст и физическую немощь, Матисс до конца сохранил ясный и трезвый ум… Незадолго перед смертью он смог заново переделать большое панно-коллаж… Вообще, это удивительно, насколько он, с возрастом, все больше и больше походил на своего отца, который был – возможно, вы это знаете – самым крупным торговцем зерном на севере страны.
Я вспоминаю о похоронах Матисса, которые прошли по религиозному обряду.
МАРГАРИТА ДЮТЮИ. Когда мои родители поженились, отец пожелал, чтобы этот брак благословил священник. Он же настоял на том, чтобы детей крестили. Скорее всего, он не был слишком религиозен и вел себя так из уважения к семейным традициям. Потому мы и настояли на религиозном обряде похорон…
Жизор, 14 февраля 1961
По-настоящему весенний день – яркий, солнечный. В Париже жарче, чем на Лазурном Берегу, и так же тепло, как в алжирском Таманрассете… Мы едем в Жизор, чтобы увидеть Башню узника и настенные росписи, о которых Пикассо твердит мне уже двадцать лет…
Мы следуем тем же маршрутом, по которому ехали с ним в Буажелу, примерно в ту же пору, тридцать лет назад. С того времени предместья Парижа расползлись до Понтуаза. Теперь, чтобы увидеть деревню, надо отъехать от столицы километров на тридцать пять. Настоящую деревню – с бескрайними полями, лошадьми, запряженными в цепочку, крестьянами, пашущими землю. Подъехав к развилке Амо-де-Буажелу, борюсь с искушением взглянуть на то, что было важной вехой в жизни Пикассо. Не говоря уж о том, что мне хотелось показать это и Жильберте. Узнаю небольшую часовню с петухом на маковке и входной дверью, мощной, как в замке. На лужайке резвится боксер. Во дворе – молодой человек. Видимо, нынешний владелец Буажелу. Но тут Фуэго, мой озорной пес-двухлетка, заметил боксера и метнулся к нему. Я бегу следом, чтобы извиниться за вторжение, и только тут узнаю в молодом человеке Пауло, сына Пикассо.
Сейчас ему, наверное, около сорока; но, глядя на его лицо, изборожденное морщинами, как у морского пирата, я с трудом нахожу в нем деликатные черты, с которых Пикассо столько раз писал Пьеро.
БРАССАЙ. Я полагал, что замок давно продан.
ПАУЛО. Да нет, отец никогда не хотел его продавать. Все свое он оставляет при себе.
БРАССАЙ. Но он же продал свои квартиры на улице Боеси…
ПАУЛО. Он был вынужден это сделать: они были реквизированы. Если бы не это обстоятельство, квартиры до сих пор принадлежали бы ему.
БРАССАЙ. А теперь он собирается покинуть «Калифорнию»…
ПАУЛО. Да, из-за высотного здания, которое строится рядом. Он намерен поселиться в Мужене, где уже купил недвижимость… Но виллу «Калифорния» не продаст, там буду жить я… И Вовенарг он тоже оставит себе.
БРАССАЙ. Вообще-то ему там совсем не нравится.
ПАУЛО. Вовенарг слишком далеко от побережья… Но что любопытно: отец вовсе не в восторге от Лазурного Берега. Ему больше нравятся Восточные Пиренеи, Баньюльс или Коллиур. В какой-то момент речь даже шла о том, что он поселится там. В Коллиуре тогда продавался замок, но он узнал об этом слишком поздно. И остался в Каннах, поскольку не любит тратить время на поиски жилья.
БРАССАЙ. Конечно, в Коллиуре он был бы как дома, в Каталонии… Но с Лазурным Берегом его многое связывает: Антибы, Валлори, друзья.
ПАУЛО. Нет-нет, вы ошибаетесь. С побережьем его не связывает ничего… И друзья даже меньше, чем воспоминания… Друзья и посетители следуют за ним повсюду…
Пока мы разговариваем, на залитой солнцем зеленой лужайке мой Фуэго вовсю кокетничает с боксером – молодой матерью, благосклонно принимающей его бурные излияния.
БРАССАЙ. Вам было одиннадцать лет, когда я провел в Буажелу целый день, снимая скульптуры вашего отца. Вы помните?
ПАУЛО. По-моему, вы делали снимки для «Минотавра»? Я хорошо все помню. Теперь этим поместьем занимаемся мы с женой. Часто приезжаем из Парижа, чтобы провести здесь несколько дней. В этих местах царило полное запустение, даже сторожа не было. Не хотите взглянуть?
Во время разговора я осматриваюсь в поисках конюшен. Они стояли напротив замка, стены которого были сплошь увиты плющом. Теперь они голые. Я спрашиваю об этом у Пауло.
ПАУЛО. Да, все было покрыто плющом, даже крыши. Часовни не было видно – ни стен, ни колокола. Я приказал спилить все его ветви у самой земли, они стали толстые, как стволы деревьев.
Мы прохаживаемся по двору. В этой заброшенности есть особая прелесть. Цветочные клумбы исчезли, а некогда прелестный, огороженный забором задний двор превратился в пустырь с обломками полусгнивших столбов. Но что меня особенно интересует, так это конюшня, где Пикассо делал свои самые крупные скульптуры.
ПАУЛО. Это там, она сейчас совершенно пуста. Такая же сырая, как и прежде…
Ближний сарай служил гаражом. На нем до сих пор висит деревянная дощечка с надписью крупными черными буквами: ИСПАНО-СЮИЗА.
Мы находим Жильберту и жену Пауло на кухне. Она хорошенькая: прозрачные серые глаза и тонкий профиль.
ПАУЛО. Сейчас мы живем здесь – кухня большая и теплая. Понемногу пытаемся привести в порядок некоторые комнаты. Хотите посмотреть?
Мы входим в просторный, полуразрушенный, давно требующий ремонта зал, заваленный охапками хвороста, фактически превращенный в сарай. Я с грустью узнаю в нем салон с камином, где я в 1932 году снимал Пикассо с Ольгой.
ПАУЛО. Это помещение повреждено больше остальных, я его пока не трогаю. Во время войны здесь была солдатская казарма.
Поднимаемся на третий этаж, в мансарду. В правом крыле две очаровательные, теплые комнаты.
ПАУЛО. Это наши спальни. Отец работал именно здесь. Пол испачкан краской. Эти комнаты ему нравились… Самый красивый вид открывается отсюда.
За маленькой часовней и воротами виднеются расположившиеся ярусами на холме дома соседнего поселка, который тянется до плотного зеленого занавеса леса Буажелу.
На стене висят три маленькие любительские фотографии: Пикассо, Ольга и пятилетний Пауло. Год примерно 1925–1926-й. Пикассо – в костюме и с накладным воротничком, ему явно не по себе, эта одежда его раздражает.
Спустившись на кухню, выпиваем по стаканчику. Мы – в доме aficionado, о чем свидетельствуют две большие афиши с боя быков. Насколько я знаю, Пауло по инициативе отца вместе с Пакито Муньосом устраивают представления корриды в Валлори. Я спрашиваю у Пауло, занимается ли он организацией корриды на Лазурном Берегу…
ПАУЛО. Я страстный поклонник всего этого. Но, к сожалению, умерщвление животных на побережье запрещено, поэтому приходится ограничиваться показом камаргской корриды и прочими эрзацами в том же роде. А Пакито Муньос, наш импресарио, умер. От сердечного приступа. Огромная потеря для нас. Мне его очень не хватает…
БРАССАЙ. Вы лично тоже выходите на арену. Какие чувства вы при этом испытываете?
ПАУЛО. Страх. Но не всегда. Когда бык находится от вас на расстоянии вытянутой руки, бояться уже поздно. Но когда он кидается на вас издалека – это ужасно… Что-то огромное, черное катится на вас, все увеличиваясь в размерах. Да еще эти рога…