Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 32



И новая жатва с частыми дождями, с прибитыми к земле валками, с пропадающим опять — в который раз! — хлебом убеждала, что прав он, а не Кильдяев…

Бригадир, покричав бессмысленно строго, уехал на своем мотоцикле, оставляя черный извилистый след то на ярко-зеленой траве, то на рыжей охре стерни.

— Не встревай ты в это дело, Григорий, — услыхал он голос. Обернулся, все еще упирая руки в бока, — на него, склонив голову к плечу, смотрел комбайнер Нягов, румяный, как пасхальное яичко, не без некоторого степенства мужик. Все говорили, что он умный и толковый. И в кузнице тогда, и позже не раз он соглашался, что есть в идее Арапова смысл, стоит над ней подумать.

— Правильно, — метнул темно-бронзовой кудлатой головой Гришка, втягивая в себя воздух сквозь зубы. — С ним говорить без толку. Давно к инженеру бы надо ехать, на центральную усадьбу.

— Ну, инженер, — надув губы и глядя вверх, возразил Нягов. — Инженеру, брат, чертеж надо везть, схему.

— Какой там чертеж, — отмахнулся Гришка. — Я идею даю, тут никакой сложности, тут только взяться — и все!

— Хорошо, — наклонил голову набок Нягов. — Задам я тебе вопрос. Скажи, могут реки вспять потекти?

— А чего? — остро глянул Гришка на комбайнера.

— Ты говори: могут? — настаивал Нягов, щурясь ласково, но как-то высокомерно. — Нет, Гриша, никогда реки вспять не потекут. То в библии пророки маленько маху дали: никогда реки вспять не потекут… Ты ж по-старому хлеба предлагаешь убирать. Раньше как? Скосят, свяжут в снопы, свезут на ригу, а уже в риге молотят всю зиму. Так?

— Так, — тупо согласился Гришка.

— Ну и забудь свою «идею».

— Как же забудь? Ты ж сам говорил…

— Говорил… Мало ли что я говорил. Ты себя поставь на место бригадира, а ему несладко, Гриша, о-ох как несладко!

— Ты же сам комбайнер, Гришка, — вступил в разговор другой мужик, высокий, тощий с коричневым горбоносым лицом и угрюмыми черными глазами. — Комбайны ликвидируешь, сам куда деваться станешь?

— Не в этом дело! — закричал задетый за живое Нягов. — Не в этом дело, Андрей Ефремыч! Дело не в этом изобретателе, — пошевелил он пальцами в сторону Гришки. — Учтите тут другое, — раздувая ноздри утиного носа, обратился он уже ко всем. — Сколько на этих комбайнах народу кормится?! Про работяг не говорю, берем только начальство, инженеров: изобретают, премии отхватывают, зарплата идет… Зазря? Никогда! Гляди, что ни дальше, то лучше машины: «Колос», «Сибиряк». И вот нате вам, — Нягов ехидно расквасился в улыбке, — приходит гражданин Арапов Григорий, понимаешь ты, Степаныч, и говорит: комбайны к такой-то матери!.. А? Это как? Умно? Против кого ты прешь, чуешь?!

В голове у Гришки помутилось. Во все глаза смотрел он на торжествующего Нягова и не мог понять, чем тому досадила сегодня его идея, почему это вдруг он так ополчился на нее?

— Ну, не знал я, что ты такой, — с обидой и с восторженным каким-то изумлением проговорил Арапов. — Не зна-а-ал.

— Многого ты еще не знаешь, — снисходительно посмеиваясь, остывая уже, сказал Нягов, опять напуская на себя благодушие.

Гришка, точно оглушенный, постоял еще минуту, потом яростно плюнул и под смех комбайнеров двинул прочь, к хутору, лишь бы не сидеть праздно у полевой будки, не глушить в себе табаком чувство бессилия перед наплывающей черной тучей, сквозь которую траурно сияет небесный свод.

Войдя к себе во двор, он бесцельно огляделся и как бы впервые увидел свой большой дом под шифером с голубым фронтоном и чердачным окошечком, свой широкий, чисто метеный двор, летнюю землянку, где и кладовки были с ларями для муки и зерна, и кухня, в которой с мая по сентябрь обедала вся семья. За плетневой загородкой был загон для скотины с кучей навоза посередине, уютные закутки для коровы с теленком, овец, кабана — все было сделано грубо, но крепко, и пахло здесь всегда полынным сеном, теплой коровьей и овечьей шерстью; и огород с двумя-тремя яблоньками, десятком кустов смородины был ухожен, у края, по-над плетнем, алыми чашами все лето цвели мальвы.

Хороша была эта степняцкая крепкая усадьба, но впервые до болезненного холодка под сердцем он почувствовал, что ничего ему здесь не мило. И давно уже не мило, да только скрывал он это от себя. «А идея твоя — бред сивой кобылы», — вспомнился ему блеющий голос Кильдяева, мелькнуло злое, заросшее щетиной, курносое его лицо.

— Ты чего это? — выглянула из землянки Зинаида, держа на весу руки, обсыпанные мукой.



— Ничего, — буркнул Григорий, покосившись на жену, на обвисший подол платья, на сизо-загорелые ноги в калошах.

— А чего пришел?

— Дождь был, не видишь?

— Ну это, коль так… надо и вторую кучу на кизяк. Разваливай давай, а я потом за лошадью схожу, перемесим. Лето к концу, когда ж сохнуть будут?

Одну кучу навоза пустили на кизяк еще в начале лета, теперь на задах двора, в лебеде и калачиках, стояли башенки и пирамидки кизячных кирпичей и ковриг — досыхали. Но приспичило Зинаиде и с другой кучей покончить, хотя могла она и до следующего лета обождать.

Все в том же мрачном, раздраженном состоянии духа, Гришка, себе как бы назло, взял вилы и пошел на скотный двор. Проходя мимо собаки, он замахнулся на нее, и та, скорбно выворачивая янтарные глаза на хозяина, ужав хвост, поволокла цепь в конуру.

С бешенством всадил он вилы в чернолитую кучу, и, чувствуя свою силу, как бы напрасный ее запас, с мучительно сладким стоном выдрал тяжелый горячий пласт и шмякнул его на землю в двух-трех шагах от себя. Чем злее, ожесточеннее он орудовал вилами, тем спокойнее, чище становилось у него на сердце, опять зароились в голове мысли; он опять вернулся к своей идее.

Он думал: заводиков на тока можно и не ждать — это когда еще их город настроит? А выход вот какой: все колхозные комбайны на тока надо поставить и к ним возить на тележках скошенный хлеб. С разгоревшейся радостью он стал подсчитывать выгоду: комбайны ломаться не будут, по крайней мере, не так часто, один человек за двумя-тремя уследит, вымолот улучшится, а главное — зерно терять перестанем. К тому же, если и примочило, пшеницу можно подсушить, хоть помаленьку, но при такой погоде работа не будет стоять на месте.

Григорий воткнул вилы, с оттяжкой чавкая пятками, выбрался на сухую землю, кое-как сполоснул ноги в железной бочке, рассучил штанины и освобождение распрямился.

— Ты далеко ли наладился?, — услышал он голос жены. Хмыкнул: стережет!

— Наладился, — сдерживая дыхание, блестя заигравшими нехорошим весельем глазами, ответил Гришка.

— За лошадью, что ль?

— Нет.

— А куда? Гляди у меня, Гришка! Если насчет выпивки, сразу говорю, и не думай даже, не берись!

— Ты что? — повернулся к ней Арапов. — Очумела? Какая выпивка? Идея у меня!

— Каво?

— «Каво»… Идея пришла вот сюда, — он постучал себя согнутым пальцем по лбу.

Жена недоверчиво смотрела на мужа. Поди угадай, что у него на уме: за тридцать уже, а чуб огнем полыхает, глаза вишневые, тело как у борзого кобеля — поджарое, мускулистое… Да отпусти такого с глаз — что будет?!

— Знаю я твои дела, — с базарной деловитостью стояла на своем Зинаида, но видя, что Гришка сатанеет, закричала: — Зайди до крестной, у ней станок легче, она даве обещалась!

Григорий заиграл скулами. Поразительное, ну прямо-таки собачье чутье у его жены: лишь загорится он чем-нибудь отвлеченным, цену в ее глазах не имеющим (флюгер он как-то музыкальный надумал сделать, а в другой раз — снежный вездеход, — уж и схемку набросал, инструменты приготовил, материалы кое-какие), а она тут как тут, будто ждет этого взлета — одним ударом на землю осадит. «Ты бы дурью-то не маялся, — скажет крикливо-деловито, — ты бы лучше соломы привез». — «Да есть же солома!» — заорет Гришка, узя от ненависти в голых своих веках глаза. «Есть… А завтра? Ты об завтрашнем дне подумал? Вон Петька Щелыгин — дурак-то дурак, а какой воз давеча свалил на задах у себя».

Но Гришка о завтрашней соломе думать не хочет. Порой он чувствует, как от этих ее мелких, бесконечных забот что-то тускнеет в душе, и ловит себя на страстном желании поломать чего-нибудь, кому-нибудь морду набить или самому нарваться на крепкие кулаки… Тут он опять, в который раз, ощутил под сердцем ножевой холодок — какую громадную пользу даст его идея, только бы заинтересовать ею людей!