Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 112

— Чокнемся еще раз. За ваш триумф!

Они выпили. Режиссер налил снова, тонкая рука будущей киноактрисы тщетно пыталась оттолкнуть от своей рюмки золотистую струйку коньяка.

Когда он обнял ее за талию, Антония, хотя голова у нее туманилась, порывисто встала и кинулась к двери.

— Милая девочка, — криво улыбаясь, проговорил режиссер. — Вы нервничаете, а между тем для этого нет причины. Не каждой женщине — не правда ли? — выпадает такая удача: сниматься в кино, стать знаменитостью… Птица счастья сама опустилась к вам на плечо, а вы хотите согнать ее. Зачем спешить, милая девочка?

На ее плечо легла рука режиссера — от табака пальцы у него были темные, будто он чистил недозревшие грецкие орехи. В подрагивании этих пальцев было что–то похотливое.

Она хотела оттолкнуть его, но сдержалась. Только схватилась за ручку двери и не отпускала до тех пор, пока режиссер не отпер ей.

Через три дня они были здесь снова. Она держалась очень мило, чокалась, высоко подняв рюмку — чтобы подольше звенела. Видимо, хорошенько все обдумала. Либо последовала совету умных людей. Режиссер чувствовал в ее поведении перемену, разговаривал возбужденно, пил, сощурив глаза, чтобы показать, какое наслаждение доставляет ему обжигающая горло жидкость. Желтый галстук–бабочка под выпирающим кадыком при этом тоже возбужденно подрагивал.

Подходя к кушетке, Антония сказала:

— Видимо, мы и сегодня задержимся допоздна. Поверните, пожалуйста, к стене эти несносные манекены. Они чересчур любопытны… — И захохотала.

Она была пьяна.

Режиссер повернул манекены. Свет лампы скользнул по лакированным спинам и погас.

Что–то щелкнуло — это режиссер снимал подтяжки.

Прежде чем он оказался с ней рядом, Антония увидела нависшую над кушеткой лавину недошитых костюмов в белых стежках наметки. «Какие крупные стежки, — подумала она. — Точно морские пути на старинных географических картах…»

Потом эти пути обвили ее, комната закачалась, как качается корабль, плывущий в неведомые дали.

В окно были видны лишь облетелые ветви тополя.

После нескольких лет, проведенных среди артистической богемы, Антония могла уже вспомнить множество комнат, куда приходилось взбираться по лестницам, освещенным тусклой лампочкой. То были чаще всего чердачные каморки с низким, скошенным потолком, задвинутой в нишу узкой кроватью и несколькими стульями, на которых валялись вперемежку газеты и мужские сорочки. В этих каморках обитали артистические натуры, целиком посвятившие себя служению музам, презирающие все то, что привлекает мещан, — мебель, зеркала, люстры, дорогое платье. Разве, лампочка с абажуром из старой газеты не светит ярче красивейшей люстры, если ты счастлив в своей мансарде? И разве отсутствие платяного шкафа помешает женщине, которая тебя любит, провести тут самые сладостные минуты жизни, бросив пальто на стул или на спинку кровати?

В одну такую мансарду, из окошка которохй был виден купол стариннохх церквхт и вымытые дождями крыши, приходила Антония после разрыва с режиссером. Тот нашел новую красавицу, поманив ее ролью в следующей своей картине. Очередная избранница разгуливала с ним под руку по улицам — в синехт юбке и матроске, русая, с очень узкими бедрами и пышным бюстом, все время улыбалась и напевала, словно улизнула на минутку с репетиции какой–то фривольной оперетки.





Новый приятель Антонии был оператором того фильма, в котором она танцевала канкан. Он понравился ей тогда же на съемках. Большой, широкоплечий, смуглое, словно вылепленное из глины, лицо с грубыми чертами, но с той одухотворенностью, которая свойственна лишь тонким натурам. Голубые глаза и короткие вьющиеся волосы придавали ему сходство с рыбаком, родившимся где–нибудь под небом Сицилии или Неаполя. Первое время он был нежен и щедр, подарил ей ко дню рождения золотую брошь с рубином, водил в гости к своим друзьям или в цирк — он восхищался наездниками, — а затем они шли ужинать в какой–нибудь ресторанчик под открытым небом.

Первая ссора вспыхнула той ночью, когда Антония обнаружила под стулом кем–то оброненную губную помаду. Она была вне себя, потому что любила этого человека, в котором — может, быть, ей это только казалось — не было двоедушия ее первого возлюбленного.

— Что ты кричишь? — спросил оператор. — Я человек свободный и вправе позвать любую, какая мне приглянется. Приятно тебе со мной — милости просим, моя дверь всегда для тебя открыта…

Она больше ни разу не поднялась по той лестнице, где на ступеньках валялись обгорелые спички, а по светлому цоколю лепились окурки сигарет.

Следующая комната — там Антония провела целое лето — находилась на первом этаже. Завешенные накрахмаленными гардинами окна смотрели на узкую улочку, по которой ходил трамвай. Дом принадлежал немолодому, лет под шестьдесят, вдовцу. Он занимал роскошную квартиру, где гостиная была обставлена^ затейливой венской мебелью с красной обивкой, а хрустальная люстра звенела, даже если дверь закрывали с величайшей осторожностью. На стенах висели портреты покойной супруги — женщины с мясистым лицом и большими, точно опухшими руками. В прежние времена Антонию раздражали бы эти портреты. Теперь же она их не замечала.

Давний почитатель кинематографа, вдовец тоже вознамерился снимать фильм. Режиссер, первый возлюбленный Антонии, порекомендовал ее: «Возьми в массовку. Бездарна, но ноги красивые. И еще кой–какие достоинства».

Она действительно понравилась богатому вдовцу — на его лысом темени качались отблески хрустальной лгост–ры, и он радовался ласкам так, как может радоваться лишь стареющий мужчина.

Ночью, уснув с ним рядом, Антония видела во сне родной дом на берегу Дуная. Висела на вешалке пелерина бывшего полковника белой гвардии. Потом являлась мать — стояла возле кровати и удивленно стряхивала с платья перья…

А вдовец тем временем храпел, раскинувшись на спине, и, должно быть, снился ему будущий фильм — как появляется на ярмарке Антония с зонтиком и ридикюлем в руках.

Ее лицо, утомленное бессонными ночами, увядало, приобретая сходство с лицом забытой матери.

Уже пятнадцать лет не была Антония в родном городе. Письма, когда–то посланные ею друзьям юности, успели пожелтеть в ящиках шкафов, а новых весточек от нее не приходило. Когда в городке шел фильм с участием Антонии, о ней немного поговорили, посудачили. Быть может, один лишь Вениамин Бисеров, давно уже женатый, отец восьмилетнего сына, с непереболевшей любовью вспоминал об Антонии, хотя его приятели, часто бывавшие в Софии, рассказывали о первой красавице гимназии истории, весьма схожие с теми, что некогда рассказывали о ее матери — подружке торговцев и портовых грузчиков. Он отказывался верить слухам. Приписывал их зависти провинциалов к бывшей землячке и защищал от злословья милый образ, хранившийся в его сердце с того самого дня, когда он открыл крышку их старенького пианино и от звука струн заколыхалась паутина, в которой застряли мертвые, ломкие мухи.

Однажды в середине сентября Бисеров сел в вагон третьего класса пассажирского поезда и с неизменным саквояжем на коленях, покачиваясь под стук колес, покатил в Софию. Он вез к врачу страдавшего астмой сынишку. Мальчик всю дорогу простоял у окна, его свистящая грудь вбирала в себя — вместе с вечерним воздухом и лаем овчарок, мчавшихся вдоль насыпи, — горьковатый дым паровоза.

Бисеров заранее, по телеграфу, сообщил Антонии, что остановится с сыном в привокзальной гостинице, и просил, если у нее найдется время, заглянуть.

Она пришла на следующий день, под вечер.

На ней было дорогое пальто, искрившееся при свете уличного фонаря так, будто все было утыкано иголочками инея. Антония протянула руку, он ощутил мягкость светлой перчатки и жесткое прикосновение перстня с большим плоским камнем. Она улыбнулась ему… То же лицо с нежными, чуть печальными складочками в уголках рта. Та же бархатистая кожа. Но куда девались блеск и безмятежность бледно–золотистых огромных глаз? И возможно, оттого, что в них теперь отражалось не высокое дунайское небо, а серые крыши прокопченного города, под веками пряталась тень, придававшая лицу выражение усталости и печали, хотя на губах играла улыбка.