Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 112

— До чего ж ты огромный, Калуд. Мне теперь, как стану вытаскивать сеть, и плотвичка небось крупной рыбиной покажется, — пошутил он и, боясь уронить стакан, осторожно опустил его на мокрую мраморную столешницу.

Недельку–другую продолжались в городе толки о смерти Томаицы. Кто злословил, кто поминал добром молодую, безвременно ушедшую женщину. Она не была им так уж дорога, но все же они жалели, что не пройдет больше по набережной стройная ясноглазая женщина, улыбаясь встречным и чему–то своему, затаенному.

А жизнь текла своим чередом, тихая, ровная, будто ничего и не произошло. Причаливали к берегу самоходные баржи, над черными их бортами трепыхалось выстиранное белье. По базарным дням из мизийских сел приезжали подводы, нагруженные тыквами, корзинами со стручками перца, индюшками, у которых хвосты развевались на ветру, и над всем этим веял дух осенних пашен и стылых заводей, исходивший от потных конских спин и грив.

В гимназии с грустью вспоминали Антонию. Друзья–одноклассники писали ей в Софию подробные письма, сообщали разные комичные случаи из гимназической жизни, просцли, когда приедет в родные пенаты, непременно побывать у них: поеДут вместе на рыбалку, разведут у самой воды костер, будут варить уху, приправленную укропом и перцем. Антония читала эти густо исписанные листки и радовалась, потому что за строками писем видела своих бывших одноклассников в фуражках с приплюснутыми ко лбу козырьками и вечными царапинами на щеках — следами бритвы. Виделись ей и широкобедрые ее подружки, уроженки католических дунайских сел, в платьях, пропахших деревенским мылом и жареным луком. Но милее все–го были ей воспоминания о родной реке, пробуждавшиеся в ней шелестом страничек, вырванных из школьной тетрадки. Сколько раз в пасмурные осенние дни, когда она смотрела в окно дядиного дома, ей казалось, что перед нею вновь каменная лестница, ведущая к пристани, а внизу, у самого берега, — лодки, в которые набралась вода и палые листья. В действительности же перед глазами были только серые кровли старых домов да бачки для мусора, откуда выглядывали кошки.

Еще один человек связывал ее с родным городом — настройщик Вениамин Бисеров.

Проводив ее на вокзал в тот печальный вечер, когда запертый дом потонул в мертвом курином пухе, он потом прислал ей несколько коротких, сдержанных писем. Вспоминая мимозы, год назад подаренные ко дню рождения, Антония ощущала их запах даже между строками писем и угадывала волнение человека, пытавшегося скрыть свое чувство к ней. По многу раз перечитывала она его письма, стараясь отыскать за словами что–то еще, — ведь она и сама была не совсем безразлична к далекому своему земляку, умевшему извлекать музыку не только из старенького пианино, но из всего, к чему он прикасался.

С такими мыслями садилась она за ответное письмо.

Она писала ему о всякой всячине: о новых своих знакомых, об экскурсии на Костенский водопад, где дядя уронил свою шляпу–канотье, а когда вытащил ее из воды, за подкладкой билась рыбешка; о вечеринке. в Военном клубе, где она познакомилась с одним кинорежиссером — милейший человек, виртуозно танцует чарльстон. И о многом другом сообщала она, не забывая упомянуть о том, как ей хотелось бы, чтобы он поиграл ей, если они когда–нибудь увидятся. Из Шопена или Дебюсси — на его вкус. Просто побудут вдвоем — в окно виднеется Дунай, а он сидит за пианино и играет, и ничего больше.

Эти письма не могли не радовать Бисерова. Самая хорошенькая девушка в городе, за которой стайками ходили влюбленные гимназисты, помнила о нем. Конечно, Антония изменилась за это время, иначе и быть не может. Он пытался представить, какая она теперь, — прошло пять лет с тех пор, как они простились на вокзале, в глазах у нее тогда была боль пережитой трагедии. Успела ли она уже обо всем забыть (он пытался разглядеть это за строками ее писем) либо тяготится жизнью в дядиной семье — ведь даже у самых близких родных не чувствуешь себя дома…

Однажды от Антонии пришло подробное письмо. Она писала, что режиссер (тот самый, с кем она танцевала в Военном клубе) пригласил ее сниматься в кино. Сначала речь шла о главной роли, но, поскольку на нее стала претендовать одна известная и весьма нахальная актриса, он сказал, что Антония получит роль танцовщицы в портовой таверне.

«Съемки уже начались. Было так весело! — писала Антония, — На меня надели длинное черное платье, стянутое в талии и под грудью так, что я еле дышала. Большущее декольте. На шляпе — букетики фиалок. Режиссер сказал: «Мне нужен бурный, темпераментный танец. Такой канкан, чтобы публика повскакала с мест». Я начала танцевать… «Ноги выше, мадемуазель Наумова, выше!» — командовал режиссер. Потом мне велели танцевать на столе. Если б ты знал, как было страшно! Стол ходит ходуном… Я кричу: «Упаду!» А режиссер хохочет: «Даже если упадете, дорогая Антония, то лишь в мои объятия…» Такой забавный!»

Об этом она написала. А вот обо всем предшествующем — ни слова.





Да, они допоздна протанцевали в Военном клубе. Потом режиссер взял извозчика, чтобы проводить ее домой. Город спал. Копыта гулко стучали по мостовой, потом их цокот стал затихать — пролетка свернула в немощеные улочки окраинного квартала. Они беседовали о предстоящем фильме, о съемках, к которым он приступит через несколько недель… «Как трудно найти человека, в котором физическое совершенство сочеталось бы с талантом, — говорил режиссер, будто ненароком касаясь ее руки. — И я безмерно счастлив, что в вашем лице нашел будущую героиню моего фильма… О, разумеется, таланту следует помогать, и я приложу все силы, чтобы ваше дарование расцвело…»

Помогать таланту он начал в следующий же вечер. Встретились в кофейне — чтобы до начала съемок обсудить кое–какие детали. Выпили по рюмочке коньяку. Потом еще. Потом вышли подышать воздухом. Давно уже наступила осень, но дни стояли погожие, теплые, и, если бы не шуршание листьев под ногами, можно было бы подумать, что сейчас начало августа. И звезды тоже светились по–летнему весело.

Свернули в какую–то улочку, обсаженную высокими тополями. Режиссер остановился у двери, на которой висела латунная табличка с цифрой пять, и сказал:

— Раз уж случай привел нас к мастерской портного, который будет шить для моей картины костюмы, заглянем на минутку. Смею думать, что вам это будет небезынтересно.

Антония заколебалась, но из страха, что ее отказ обидит столь любезного человека, приняла приглашение. Режиссер не звонил, не стучал, вынул из кармана ключ, в темноте ощупью отыскал замочную скважину. Ключ повернулся, металлический язычок замка щелкнул, и дверь распахнулась в комнату, где пахло сыростью, нафталином и чем–то еще — вероятно, маслом, которым смазывают швейные машины.

Зажегся свет, и Антония увидела множество вешалок со всевозможными костюмами: одни совсем готовые, отутюженные, с острыми лацканами и сверкающими пуговицами, другие — недошитые, с белой наметкой на плечах. В углу стояли розовые манекены из папье–маше. Некоторые — одетые в темные костюмы, другие — обнаженные. Они смотрели на нее голубыми, ничего не выражающими глазами… Под недошитыми костюмами с белой наметкой приютилась кушетка: тут портной, должно быть, отдыхал после обеда либо оставался ночевать, когда допоздна засиживался за работой — он шил костюмы еще и для нескольких софийских театров.

— О-о, мой приятель, оказывается, ушел куда–то! — удивленно воскликнул режиссер. — Ничего, если не возражаете, посидим тут немножко и без него. Я тут почти как дома. Видите, он доверяет мне ключ от своего святилища. Бывает — когда того требует дело, — я даже ночую тут.

— Поздно уже, — сказала Антония. — Дома будут беспокоиться. Я думала, вы покажете мне женские костюмы, а ваш друг, оказывается, мужской портной…

— Не волнуйтесь, дорогая, у вас будет изысканный туалет. Обещаю вам.

Режиссер открыл шкафчик, скрытый развешанными костюмами, принес бутылку, две рюмшщДостал из кармана своего коричневого пиджака белоснежный носовой платок, расстелил его вместо скатерти и поставил на него рюмку Антонии.