Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 154



Чай и печенье составили весь наш небольшой завтрак. Грек принес нам в банке тахини — пасту из размолотого кунжутного семени, которую мы смешали с медом, предложенным тем же молчаливым иереем.

— А по баночке тунца съедим на вершине, чтоб сил хватило вниз спускаться! — Промолвив эти слова, иеродиакон уже стоял, ожидая, когда я надену на плечи рюкзак, где лежала новая ряса, а также монашеская одежда, с которой я приехал на Афон.

Крутой подъем на сам пик дался мне значительно легче, чем утомительная тропа от Карули до Панагии. Растительности практически уже никакой не осталось, каменные сланцевые плитки позванивали под ногами. Тропа, зигзагом поднимающаяся по крутому склону, стала еще круче.

Первым на вершине открылся массивный железный крест, с погнутыми металлическими деталями от ударявших в него молний. На небольшой площадке находился низенький, словно вжавшийся в камни, храм Преображения Господня. Скромный иконостас украшали такие же скромные иконы. Мы зажгли свечи и поставили их в подсвечник перед иконостасом, помолясь о здравии всех наших близких. После молитв мы взобрались на вершинные скалы: на север, в синеющей под ногами пропасти, уходил зеленый полуостров Афона, во всех других направлениях горело и сверкало под солнцем море, без конца и края. Угадывались острова — Лимнос, Тассос, Самофраки и Имброс. Их мне указывал мой друг, протягивая руку в сияющую даль. Уходить вниз не хотелось, как, наверное, каждому, кто поднимался на вершину Афона.

Иеродиакон достал четки и сел в стороне на камень. Обернувшись на восток, я сложил на груди крест-накрест руки и закрыл глаза. Чувство огромного простора передалось душе, в которой в мгновение ока, вместе с утомлением, исчезли все границы тела, словно оно, как легкокрылый дух, обрело невиданную до сей поры свободу лететь в лучезарном небосклоне, сливаясь с ним и становясь светозарной невесомой птицей. «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя!» — пела душа, и ей вторило сердце, вернее, то удивительное безбрежное пространство, которым оно стало, обретя в нем Христа…

На спуске, отдохнув у родника с крестом под тенью узловатых, крепко вросших в землю дубов, мы вспомнили о своих рыбных консервах. На вершине мысль о еде полностью вылетела из головы. Подкрепившись, мой провожатый повел меня в Кавсокаливию, где мы приложились к мощам преподобного Акакия и полюбовались древними фресками в соборном храме. По нижней тропе вдоль моря, блестевшего внизу утренней голубизной, мы отправились к пещере преподобного Нила Мироточивого. Подъем по крутой скале с каменными ступенями без перил оставил сильное впечатление. Вниз с шуршанием улетали камни из-под наших ног. Можно представить, по каким кручам пробирался преподобный, когда этих ступенек не было.

Трехсотметровая скала представляла собой вертикальный отвес до самой воды, где в крутые скалы врезалась узким языком рябая от поднявшегося ветра морская бирюза. По этой скале когда-то истекало священное миро от мощей угодника Божия. Деревянная шаткая лестница привела нас под полутемные своды просторной пещеры, где стоял простой иконостас из грубых досок с одними вратами. Он выглядел пределом простоты. Мне вспомнилось благословение отца Кирилла сооружать на Кавказе побольше маленьких церквушек, что тогда казалось для меня некоей новизной в монашеской жизни после грандиозных лаврских соборов. Наконец на Афоне я с радостью убедился в мудром выборе для нас истинно монашеского направления, заповеданного старцем, — не связывать себя строительством больших церквей, а уметь обходиться простыми церквушками, построенными своими руками, и больше обращать внимание не на украшение храмов, а на благоговейное совершение богослужений.

Монахи-келиоты вынесли нам кофе и сладости. Мой друг о чем-то переговорил с ними.

— Давно хотел я отыскать на Афоне пещеру преподобного Петра Афонского, — идя рядом со мной по тропе к Лавре, говорил отец Агафодор. — У монахов сейчас разузнал, где примерно это место находится. Там подвизается в полном уединении с одним послушником удивительный старец. Заглянем к нему? Кажется, его зовут отец Исидор. В наше время он — настоящий отшельник, а послушника зовут Петр. Они никогда не выезжают со Святой Горы.

Иеродиакон свернул на неприметную тропинку, где не имелось никакого указателя. Под высокими старыми кипарисами на небольшой площадке с колючим дубняком, перевитым ярко-зеленым плющом, виднелся куполок небольшой церкви вместе с маленькой кельей, составляющей с ней единое целое. Моему изумлению не хватало места в груди: ведь это та самая церквушка, которой я любовался на рисунке в афонском Патерике, с трепетом разглядывая его в лесу на Грибзе!

На наши молитвы и стук в дверь вышел послушник лет пятидесяти с черной бородой, с пробивавшимися в ней прядями кудрявой проседи. Он осведомился, что нам нужно.

— Благословите поклониться в церкви преподобному Петру Афонскому и взять благословение у старца, — смиренно отвечал отец Агафодор.

— Мы никого не принимаем, живем закрыто. Старец бывает недоволен, когда его отвлекают! — отказал нам послушник.

— Со мной иеромонах из Москвы, просит повидать Геронду и задать вопрос о молитве, — уговаривал послушника мой провожатый. Тот сохранял неприступный вид, но последняя просьба тронула его.

— О молитве? Из Москвы? У нас русских еще не было ни разу. — Послушник задумался. — Пойду спрошу благословения у Геронды. — Он закрыл дверь и ушел.

— Отец Агафодор, я не думал у отшельника что-нибудь спрашивать, достаточно, если только посмотрим на него.





Меня взволновала предстоящая беседа с этим подвижником.

— Вы подумайте, о чем старца спросить. Говорят, он молитву имеет… Раз нашли его, не стоит уходить просто так.

С этим трудно было не согласиться. Скрипнула дверь и послушник показался на пороге. Мы замерли.

— Старец благословляет вас зайти сначала в храм, а затем к нему в келью. — объявил отец Петр.

Помню тусклое золотое сияние старинного иконостаса и ладанный запах от деревянных икон с мерцающими огоньками лампадок. Сам Геронда сидел на койке, укрыв больные ноги суконным серым одеялом.

— Благословите, отче! — с поклоном приветствовали мы с порога отца Исидора и затем поцеловали его отекшую старческую руку. Густые седые брови почти закрывали его глаза, отчего казалось, что он смотрит внутрь себя, а не на собеседника. Белая окладистая борода, опушившая его доброе крупное лицо, ниспадала на грудь. Дышал он тяжело и, по-видимому, страдал астмой. В его правой огромной руке медленно двигались большие четки — «трехсотница», как их называли на Афоне.

— Мосха, Мосха? — спросил хрипло старец, обращаясь к иеродиакону.

— Москва, Москва, Геронда! Иеромонах из Москвы хочет задать вам вопрос… — Мой переводчик тихонько подтолкнул меня, заглядевшегося на отшельника, локтем. Его лицо показалось мне таким добрым и родным, словно я знал этого монаха-ребенка с детства. От волнения я не знал, что сказать. Собравшись с духом, решил спросить самое существенное для меня в ту пору.

— Какое главное делание монаха, отче?

— Самое главное духовное делание, во много раз более важное, чем совершение добрых дел, — это молитва. Даже то время, которое проводит монах в молитве, пока звонит колокол в храме, зовущий на богослужение, выше всех добрых дел, совершенных в течение всего дня.

— А что служит опорой для молитвы, Геронда? Что дает ей силу?

— Опора для молитвенной жизни — девство, которое есть таинство духовной жизни, по словам преподобного Ефрема Сирина, а силу ей дает благодать. Чистота тела достигается тем, что оно не совершает плотских грехов, а чистота сердца — когда оно очищено от всех помышлений. Если душевные страсти не умолкнут в сердце монаха, духовный мир не пробудится в нем. Наиболее полно проявляется свобода и полнота человеческого существования в целомудренной и отрекшейся от мира душе.

— А разве монах не должен совершать добрые дела, отче? — Мне показалось его выражение непонятным.

— Вне Бога нет пользы ни в едином действии, слове или мысли. Сначала обрети в себе Бога, а потом делай добрые дела, если хочешь… — Из-под густых бровей виднелась добрая усмешка темно-карих, глубоко посаженных глаз. — Если в нас действует непрестанная молитва в любых обстоятельствах, мы не тратим время зря, независимо от того, совершаем мы добрые дела или нет. Такая молитва и есть самое лучшее доброе дело для нас самих и для всех людей.