Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 35

– И с тем согласую, – поддержал его Фик с носом просивушенным. – Когда я при Петре заводил камералии на Руси, тогда народ о гражданстве еще не рассуждал… А – пора, пора уже!

Татищев трубку пососал, сплюнул меж колен желтой слюной.

– Не путайте гражданство с олигархией, – осерчал сразу. – И тому не бывать, чтобы Анне-душечке, и без того вдовством своим обиженной, в тирании верховной пребывать. Без самодержавия Россия погибнет! А восемь тиранов – не один: на всех не угодишь.

– Можно сменить восемь, – отвечал Фик. – Можно хоть десять раз по восемь. Людей на посты не назначать – избирать надо!

Татищев осатанел от таких слов (он был горяч на гнев):

– А ты моего Ваську-лакея изберешь, нешто ему спину мне гнуть? Нет, господин Фик, лучше уж пинки получать от царей сверху, словно от бога, нежели снизу нас шпынять будут!

Обиделся, кружку взял, повернулся к кавалергардам, которые тоже исправно анисовую кушали.

– Виват, Анна! – провозгласил Татищев.

– Виват гражданство! – заорал Жолобов, противничая.

Подбежал граф Федька Матвеев – дал Жолобову в глаз. А кавалергарды, в поношение заслуг, еще и пивом его облили.

– Я не только вас, шелудяков, – сказал Жолобов, – я самого Бирена топтал на Митаве, и вас тоже топтать стану…

Но тут захлопали двери – вошел Ягужинский, и дочки хозяина остерии выскочили из боковушки, стали приседать чинно.

– Налей! – велел Ягужинский и выпил…

В руке он держал краги громадные, а шляпу – под локтем.

– Шляхетство, – заговорил зычно, – погоди водочку кушать, я скажу вам, что знаю… Верховники Россию под себя подмяли. Долгорукие, сами ведаете, мертвого императора со своей Катькой венчали, чтобы на шею нам посадить…

– В окно ее! – ревели кавалергарды.

– В окно всех! – орал граф Федька Матвеев и плакал.

К бывшему генерал-прокурору подошел старенький капитан. Мундирчик худ, сам беззуб, лицо в оспе, в шрамах, простоват с виду. Дышал капитан чесноком, и Ягужинский тростью его приудержал:

– Не воняй, мерин старый… Ты кто таков будешь?

– Иванов я, капитан, Иван сам, а по батюшке Иваныч. И вышел я, граф, из крепостных мужиков тестя твоего, канцлера Головкина… Кровью своей в чины вышел! Нарву, Полтаву и Нижние походы отломал с честью, теперь, видишь, каков? Приходи, кума, и любуйся!

– Хорош гусь, – загрохотала остерия.

– А ныне, – продолжал капитан, – я ко шляхетству причислен и блевать пакостно на кондиции не позволю. Тебе, граф, окол престолов всегда и сыто и пьяно будет. А нам, служивым?

Татищев рванул старого ветерана за седые космы, поволок его по грязному, заплеванному полу. «Убивай!» – ревели кавалергарды. Со звоном выпали стекла, и ветеран, кувыркаясь, полетел в окно: так и остался, в корчах, умирать на улице… Жолобов вступился было за вояку, но палка Ягужинского разлетелась на два куска – столь сильно он ударил Жолобова. Алексей Петрович тогда графа шибанул об стойку с закусками. И видел краем глаза, как метелят в углу Генриха Фика, камералиста известного. Бьет его Татищев, ученый лупит ученого…

– Виват Анна, – ревела остерия, – самодержавная!

Из-под столов, от дверей, затоптанные, кричали в ответ иное:

– Самодержавству не быть!

Примчался обер-комендант Еропкин, солдаты вязали веревками правых и виноватых. Долее всех не могли Жолобова унять.





– Я вас всех, – грозился, – вместе с Анной вашей, так-растак и разэдак… Я самого Бирена лупил на Митаве! Так и знайте!

Князь Алексей Михайлович Черкасский двигался и мыслил столь замедлительно, что звали его на Москве черепахой. Потомок султанов египетских, он был вором, и не носил, а – таскал свое имя. Сибирь разворовал лихо: будучи губернатором там, вывозил из Тобольска золото сундуками, отделывал дворцы малахитом и яшмою, обсыпал хрусталь кубков камнями драгоценными. И все делал медленно, не спеша, как и положено черепахе. Воровал и дрожал тройным подбородком: трусости великой был человек!..

Владения князя тянулись, словно курфюршество, от Москвы до Коломны. И гремел в имениях сплошной праздник. Гостей вздымали наверх подъемные машины, плыли по воздуху столы, обставленные яствами, прыскали в парках фонтаны вина… В этой роскоши, отраженной сотнями венецианских зеркал, посреди оранжерей и висячих садов, в зелени померанцев и лавров, растил князь в своем Останкине единую дочь свою – Варвару, и не было тогда на Руси невесты богаче и знатнее, чем княжна Варвара Алексеевна.

Варька тигрицей была – ей в мужья льва надобно. Сама она говорила: «Если не льва, так хотя бы осла золотого». Выбрала же – не пойми что: нищего поэта Антиоха Кантемира… Оттого и неспокойно в подмосковном «курфюршестве» Черкасских. А тут и повестка пришла князю – на Совет явиться…

Нагрянул гость – Семен Андреевич Салтыков, послушал он, как бренчит за стеною арфа, и спросил хозяина:

– Неужто, князь, отдашь Варьку за сего мамалыжника? Правда, говорят, Кантемир вирши поносные пишет. Ярится…

– Э, батюшка, – отвечал Черкасский. – Вирши его – хоть соли, хоть масли, а мою дуру Варьку стихами не прокормишь… Семьдесят тыщ мужиков даю в приданое. Подумать страшно, что молдаванину сему достанутся!

Над головами старцев висела чаша хрустальная, а в ней, сверкая, плавали золотые рыбки, из китайских земель через Сибирь вывезенные. Салтыков не удержался – облизнулся:

– Таких вот еще не едал… Неужто не съедобны?

Черкасского трясти стало. Ходуном ходило брюхо его объемное, в атласы обтянутое, кружевами обвитое.

– Я сам не ел их, – сказал, губу кусая. – Берег все… надеялся! Как бы не пошло все прахом от кондиций тех… А потому, думаю, лучше съедим давай сразу. Завтра в пасть огненну глянем!

Под жареных рыбок пили токай.

– Грозно, страшно, – признался Салтыков. – А без самодержавства нам, придворным людям, не жить. Вся заступа нам, убогим и сирым, едино лишь в тирании самодержавной!

– Кантемир-то, – шепнул Черкасский, – может и полезен быть.

– Чин-то, чин-то его? – спросил Салтыков. – Велик ли?

– По чину Антиох – всего лишь гвардии фендрик.

– Куды нам такого! Покойный Петр Лексеич говаривал, бывало: «Ежели двух фендриков, кои беседуют, увидишь, то разгоняй их сразу палкою, понеже ни о чем путном они говорить не способны».

– А наш фендрик не таков, – отвечал Черкасский. – Эрудитство его и слог приятный даже Феофан чтит… Вот, Семен Андреич, ежели бы нам в едину телегу впрячь Синод да гвардию – ого! Тогда бы самодержавство окрепло вновь.

– А я вот, – сказал Салтыков, – на Татищева глаз вострю: он верховных невзлюбил. Унизили его тем, что в ранг не произвели повыше. А в Сенат просился – тоже отшибли… Татищев да Антиошка Кантемир – люди книгочейные. Законники! Нам того и не знать, что они в книгах вычитали. И лбы у них медные – перешибут темя злодеям верховным… Сочти, сколь конфидентов у нас!

Черкасский стал загибать пальцы – резало Салтыкову глаза от блеска множества бриллиантов на руках русского Креза:

– Канцлер Головкин наш, Ванька Барятинский, на дочке его женатый, тоже наш… Трубецкие давно бесятся! Апраксины тебе, Семен Андреич, родня близкая, а значит, и самой Анне Иоанновне сородичи, – они тоже наши. Волынский, что на Казани сидит…

– Погоди, князь, – остановил Салтыков. – Моего племянника не считай. Он в дому моем воспитание получил, и таково воспитан, что дьявола изворотливей! Пуд соли съешь – его не узнаешь!

Камердинер доложил, что внизу топчется опальный Ушаков.

– А что ему опять? – нахмурился Черкасский. – Сто рублей выплакал, а разве отдаст когда обратно, ворон пытошный?

– Нет, Ушакова ты прими, – надоумил Салтыков князя. – Ты ему еще ста рублей не пожалей. Андрей Иваныч тоже н а ш.

Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты – льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди – день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут…