Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 35

Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить – не затесались ли иноземцы в собрание?

– Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит.

– Пусть подымутся для обогрева… А что Ягужинский?

Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты.

– Здесь, – сказал. – Графы сидят и беседы ведут…

Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал:

– Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка?

Вступился честный фельдмаршал Долгорукий:

– Ныне ея величество не у дел! Нам решать – кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. – И, сказав, жезлом приударил: – А народ-то гудит, пора идти к нему…

Вышли верховники к собранию, кланялись – и туда, и сюда.

Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно:

– В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами…

– Но, – закрепил Голицын слова канцлера, – без самовластия самодержицы, без произвола монаршего… Виват Анна!

Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию:

«…по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем…»

Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями.

– Вот они, эти способы! – возвещал громогласно. – Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили апробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали…

Кто-то свистнул – будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сами сочинила – себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет: «Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел…»

– Тихо! – гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции.

Зароптали военные чины, когда услышали, что «гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета».

– Не вам служим, – бубнили старые бригадиры. – Не вам, а ея величеству принадлежим… На кой хрен вы нам сдались?

Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой.

– Это мне-то служить тебе, Митька? – обиделся слезно.

– Сядь, – отвечал Голицын. – Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь…

– Так какому же бесу тогда? – спросил Матвеев.

– Не бесу, а России, – величаво провозгласил Голицын…

И стало тут тихо. Задумались…

– Кондиции те, – раздался вдруг голос Ягужинского, – происхождения совсем не митавского, а московского… И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев!

Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына.

– Вот он, холоп, – показал на Ягужинского. – Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает…

Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана.





– В подозренье ты, Павел Иваныч, – сказал Василий Владимирович. – Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях…

Из дверей потянуло холодом – это вступил караул.

Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался:

– Я андреевский кавалер… Меня не тронешь!

Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него:

– Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? – Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). – Теперь взять его! – велел фельдмаршал. – Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться… Берите его!

Раздался грохот: канцлер империи, граф Гаврила Головкин, без памяти рухнул на пол. То была слабость сердечная, всем известная по родству…

– Не подчинюсь! – отбивался от солдат Ягужинский. – Я был генерал-прокурором империи и слуга не ваш… Исполню волю лишь самодержавную, от бога данную! – Но в кольце штыков понемногу стих, злобно рыдая: – Можете сажать, можете резать… Но, знайте, мы вас еще так ударим, что вы не встанете!

Его увели. Вынесли на руках и обеспамятевшего канцлера.

Голицын ноздри раздувал – порох чуял. Еще чуток, казалось, и взлетит все! Думалось ему: «Не обыкли мы в делах гражданских, забыли вече новгородское, больше блуждаем да деремся…» И, подумав, заговорил он снова:

– В кондициях сих личного прихлебства не ищу! Не о себе пекусь – о благе всеобщем… А посему да будет так: всяк может отныне собственный проект сооружать и вручать писанное нам, министрам Верховного тайного совета!

В приделе Оружейной палаты еще долго толпились изумленные всем содеянным иноземные посланники.

– Мы наблюдаем, – сказал Маньян, посол Людовика XV, – чудесное превращение русской истории. Императрица остается на престоле, но самодержавие в России отныне угасает навеки.

– Наступает олигархия, – буркнул датчанин Вестфален.

Лефорт, посланец саксонско-польский, сказал:

– Что я напишу своему курфюрсту и королю? Россия – это хаос! Сколько голов – столько требований. Не имея понятия о свободе, русские путают ее со своеволием. России грозит время деспотии и безнравственности… Так и напишу в Дрезден!

Послы надевали шляпы, расходясь по каретам. Вздыхали: «Ужасная страна!.. Непонятный мир!.. Загадочный народ!..»

Анисим Маслов – растерян – появился перед Голицыным:

– Свершилось, князь…

– Что? – поднялся Дмитрий Михайлович.

– Феофан сейчас в Успенском соборе объявил Анну Иоанновну с полною монаршею титлою, провозгласив ее самодержицей!

Голицын уперся лбом в ледяное окошко, студил голову:

– Сколь много развелось преосвященств на Руси, отчего и стало темно на святой Руси!

– А вот «Санкт-Петербурхские ведомости», – сказал Маслов. – Газетеры академические, вдали от дел московских, втихую печатают тоже полною титлою: самодержицей!

– Миних! – выкрикнул Голицын. – Это его рука… Подлая немчура да попы-кистеневщики – вот кто подкопы делает.

Вдребезги разлетелось стекло – это Голицын разбил окно. Он задыхался, держась за сердце, не утерпел, когда откроют. Кулаком его – прочь! И дышал старик. Резало ноздри ему от московского духа – старого, бабушкиного, дедушкиного.

Глава шестая

Итак, Курляндия, прощай навсегда… Обоз новой императрицы России тронулся, долго бежал следом Бирен, навзрыд рыдая. Анна тоже плакала. Рига была окутана дымом, ржали лошади. Командующий здешних мест генерал Петр Петрович Ласси приветствовал царицу салютом. Рижские обыватели, с немецкой добропорядочностью, стоя в шеренгах, кричали по команде – когда велит мудрое начальство.

Изумленная своим превращением из курляндской «светлости» в русское «величество», Анна Иоанновна часто оборачивалась назад. Смотрела, как теряется в лесах дорога. А там, за рубежами, за рекой Аа, остались девятнадцать лет вдовства, случайные утехи с кавалерами, разбитая в куски горячая любовь к Морицу Саксонскому, подгнившие закуски да квашеное бюргерское пиво. Привязанные поводками, бежали среди каретных колес любимые Анной митавские собаки. Усердно вывалили из пастей розовые языки…