Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 35

— Ах, я очень рада, что вы привезли меня сюда! Здесь так чудно... тихо, и я... Ну, совсем, как будто маленькая девочка во время конфирмации.

И Эмма, пожав плечами, засмеялась, довольная тем, что она сказала: это должно всем понравится. Но она взглянула главным образом на Севу и заметила, что он искоса посмотрел на неё после этих слов, в то время, как перед тем совсем избегал глядеть, чтобы не выдать своего враждебного чувства. Она это чувство отлично угадала и поняла в нем сразу: обязанность угождать всем развила в ней лисью наблюдательность и чутье.

Помимо всего, она не терпела, чтобы кто-нибудь питал к ней иное чувство, кроме желания, или, по крайней мере, внимания к её особе. Она почти заискивающе обратилась к нему, стараясь поднять своим настойчивым взглядом его потупленные глаза.

— Я хочу быть вам товарищ. Но вы такой юный, что я для вас, пожалуй, покажусь старуха.

Подошёл брат, довольный её явным намерением сразу приручить этого зверька.

Чтобы не огорчать его, Сева поспешил ответить, краснея:

— Нет, отчего же... я рад.

— Ну, вот и отлично. По рукам, — выкрикнула она, подмигнув Вячеславу, как бы заранее торжествуя свою победу, и протянула Севе руку, быстро содрав с неё перчатку.

Он подал свою, чувствуя в её длительном пожатии теплоту и холеную мягкость кожи, только что освободившейся из плена, аромат духов и даже — следы швов перчатки.

Эмма села рядом со старшим братом, а Сева — против них, спиной к лошадям.

Он любил во время езды следить за лошадьми и по одному этому уж предпочёл бы сидеть рядом с Семёном на козлах. Но это обидело бы брата.

У Семена заоловянел и другой глаз, когда он утвердился на козлах.

Лошади охотно побежали домой по остывшей дороге, которая от заката казалась лиловой, в то время, как вся степь, за исключением озимых, мягко темнела, как фиолетовый бархат с золотисто-зелёными вставками полей.

Зато лужи сверкали бледно-зелёными полированными зеркалами, отражая высокое водянистое небо. Облака сверху все сползли к закату, как бы затем, чтобы проводить солнце и погреться около его блекнувшего тепла. Они впитали в себя его пышный цвет и долго после заката удерживали золотые и пурпурные тона, как воспоминание.

Жаворонки, точно притягиваемые землёй, спускались к ней здесь и там, стараясь трепещущими крылышками удержаться за воздух. Но земля тянула все сильнее, и, спеша допеть последние песни, они, наконец, сливались с землёю, замолкая при первом прикосновении к ней.

— Как называются эти птички? — спросила Эмма Севу.

Он был почти оскорблён её незнанием.

— Жаворонки.

— Жаворонки. Ах, да, вспомнила.

— Die Lerche, — перевёл брат.

— Да, да... die Lerche, — подхватила она, делая вид, что вспомнила эту птицу. И основательно добавила: — Из неё у нас делают хороший паштет.

— A y нас грех эту птицу есть, — строго и с сознанием превосходства отозвался с козёл Семён, не оборачиваясь назад.

Вячеслав недовольно повёл на кучера глазами за его фамильярное вступление в беседу, но Эмма заинтересовалась этим сообщением.

— Почему грех?

— Потому что эта птица своим клювом шипы из чела Христова от тернового венца вынимала. Добрая птица, и урожай предсказывает: много жаворонков когда поналетит, — беспременно Бог урожай пошлёт.

Эмма всплеснула руками.

— Ну, что вы скажете! Я теперь ни за что не стану есть паштет из этих птичек.

Вячеслав рассмеялся.

— Браво, Эмма Федоровна. Так вы живой на небо попадёте.

— О, я ещё не думаю о небе. А вы? — обратилась она к Севе. — Простите... Вячеслав Викторович зовёт вас...

— Сева, — подсказал Вячеслав.



— Сева. Позвольте и мне так звать вас.

— Конечно, зовите! Чего там, — решил за него старший брат. — Он мальчик ещё.

— А сколько вам лет?

— Шестнадцатый.

— О, шестнадцатый. Это уже не мальчик, — молодой человек. И потом, вы такого высокого роста... почти, как ваш брат.

— Да, он не нынче-завтра сравняется со мной. А ведь я чуть ли не на двадцать лет старше его.

Не без достоинства сказал это, зная, что на вид ему едва-едва можно дать тридцать лет. Белокурая, хорошо подстриженная бородка и усы очень молодили его.

Вероятно, и Эмме было около этого. Но она, невидимому, была очень здорова, свежа от природы и не прибегала вне эстрады к косметикам.

Полное лицо её с пышными рыжеватыми волосами не выдавало опухлостей щек и морщинок около глаз и носа. Только губы её казались несколько поблекшими и помятыми. Она, конечно, это знала и потому часто облизывала их и закусывала белыми, неприятно ровными зубами.

Закат тускнел, тускнело небо и воздух и земля, как будто из них кто-то невидимый постепенно выпивал сияние и тепло. Сразу засвежело, и лошади теперь уже не так мягко ступали по дороге: стук их копыт раздавался все отчётливее и звончее. И лужицы затягивались тонким совсем белым ледком, который с треском фарфора разбивался под копытами. Холодный, слегка стаявший месяц засиял на холодном небе, и звезды, дрожа, как задуваемые ветром свечи, затеплились так высоко, что месяц как будто и не касался их своим сиянием.

Казалось, что путь будет долог, долог, и также долго будут бежать лошади и светить звезды и пахнуть раскрывающей душу землёй.

Было как-то странно подъехать к дому из свежего мрака этой тихой весенней ночи.

Севу охватывало при этом приближении жуткое, почти болезненное чувство. Вот за этим холмом, который кажется при лунном свете большой могилой, поворот к усадьбе и сейчас — конец.

Чему? Он сам себе ещё не отдавал ясного отчёта, но мучительно чувствовал, что наступает конец чему-то блаженно-дорогому для него. Он уже больше никогда не увидит такими, как сейчас, землю и небо, и ночь. Все кончено.

Откуда-то сверху стали падать таинственные трогательные звуки: перекликались журавли.

Все подняли головы, но ничего не было видно, кроме месяца и звёзд, и это сообщало особое очарование ночным голосам диких птиц. Звуки их падали в сумрак и на землю, придавая всем чувствам и мыслям невыразимо сладостный, сказочный подъем.

Сева уже начал было несколько примиряться с ней за её молчание, служившее как бы выражением уважения к этой великой ночи, когда она вдруг, неожиданно спросила:

— А что, тут нет разбойников?

— Разбойников? — удивился старший брат, — по-видимому так же, как и Сева, внутренне оскорблённый этим вопросом и принуждённо рассмеялся. — Слышишь, Сева, Эмма Федоровна боится, как бы её не убили здесь, в нашей степи.

Сева ничего не ответил. Но она по-своему поспешила загладить свою оплошность.

— О, нет. Я не сомневаюсь ни на минуту, что, если бы и напали на нас разбойники, — вы бы защитили меня. Но мой багаж, который идёт за нами...

— Не беспокойтесь, и багаж будет в целости, — ответил он, и неестественным голосом, точно ободряя самого себя, воскликнул: — Ну, вот мы и дома.

Было ясно, что он сам чувствует себя не совсем ловко.

Залаяли собаки. Семён протяжно свистнул, — лай сменился радостным визгом.

— Ах, ах! — заволновалась гостья. — Это чудесно. Я не видала ничего подобного.

Она захлопала в ладоши, выражая с явным преувеличением свой восторг и настроение.

Хуторские рабочие в этот час уже спали, но прислуга встретила приезжих с большим оживлением и услужливостью.

Сева поспешил первый выпрыгнуть из коляски и вбежать в дом, чтобы не видеть впечатления, которое произведёт и здесь на всех приезд этой особы: ведь все сразу поймут, кто она и зачем приехала. Было ещё что-то, что заставляло его опередить гостью, но и это было бессознательное: он боялся и вместе желал, чтобы белый нежный призрак встретил его и брата на пороге вместе с нею, и подняв руку, как светящееся крыло, сказал:

— Нет. Я ещё здесь.

Но они уже всходили по ступенькам под руку. Вячеслав держался как-то особенно прямо и рассеянно отвечал на приветствия прислуги, как бы всецело занятый своей спутницей. Очевидно, сразу желал внушить всем уважение к ней.