Страница 27 из 35
— Воистину, Божий цветок. Ведь, пошлёт же Господь такое богатство человеку!
— Именно богатство, — подтвердил Волошин. — Это — прямо бесценный подарок природы.
Восторгались, почти не обращая внимания на то, как она сама относится к этому, точно перед нами был действительно цветок, художественное создание природы, которому или должны быть чужды слова, или он выше их.
Но работа мало-помалу захватила всех, и слова иссякли.
Сквозь закрытые ставни шум города доносился смягчёнными и неравномерными приливами. В то время, когда он стихал, слышно было сначала бурливое, а затем все более сдержанное, меланхолическое кипение самовара да шорох и как бы лёгкое посвистывание угля о бумагу. Изредка кто-нибудь вздыхал, бормотал что-то про себя или довольно, а то досадливо крякал.
Но вот взгляд стал замечать, как постепенно слабеет упругость её мышц, и заметно было, как линии её тела теряют свою лёгкость и певучесть.
Мы работали мало. Если она так скоро утомилась, — ясно, что это — неопытная натурщица.
— Вы, видимо, устали? — обратился я к ней.
Но она не хотела в этом сознаться.
— Нет, я ещё могу постоять.
— Так, пожалуйста.
Трудно было оторваться от работы. И опять зашуршали по бумаге угли и карандаши.
Она крепилась, но с каждым мгновением ей приходилось все больше и больше напрягать свои силы.
Тут возвысил голос Степанов.
— Я прошу, постарайтесь ещё хоть пять минут. Не более пяти минут, — бормотал он, почти не отрывая от бумаги послушного угля.
Видно было, как она перевела дух, собрала последние усилия, последние, и вытянулась.
Прошла минута... другая...
И вдруг тело её заколебалось.
Все вскочили с мест. Степанов крикнул:
— Довольно! — и бросился к натурщице.
Она совсем без сил опустилась на диван, тяжело дыша, с побелевшими губами. Голова её упала на грудь, руки мертвенно опустились.
— Да ей дурно.
Волошин бросился, чтобы налить воды.
Степанов, растерянно разведя руками, стоял около неё, смущённо повторяя с виноватым видом:
— Но, чёрт возьми... Но, чёрт возьми, ведь, она стояла не более двадцати минут. Не более двадцати минут. Я сам заметил часы.
Она очнулась и слабо пыталась успокоить нас. Еле шевеля губами, она говорила:
— Нет, нет, ничего, ничего. Это так. Это пройдёт. Я буду потом позировать дольше.
И она дрожащей рукой старалась прикрыть наготу своим стареньким серым пальто, которое валялось тут же на софе.
И едва прикрыла, опять из чудесного Божия создания, которое могло спорить дарованным ей милостью Неба богатством с королевой, превратилась в бледную, жалкую девушку, с побледневшим, смущённым лицом и испуганными глазами.
Тогда мне вдруг вспомнились первые минуты её в нашей мастерской: конкурентка-еврейка, жребий на узелки и внезапный, показавшийся тогда непонятным, отказ соперницы, больше похожий на великодушную уступку.
Прежде чем Волошин успел ей подать холодную воду, я налил стакан чаю, положил в него сахар и подал ей вместе с бутербродом.
— Может быть, вы не откажетесь.
Она сделала торопливое движение к хлебу с маслом и колбасой, но тут же ей стало стыдно этого движения.
И, порывисто дыша, опустив свои длинные ресницы, как бы нехотя принимая дрожащими от голодной слабости руками, прежде всею, хлеб, а затем чай, она еле слышно пробормотала:
— Да, пожалуй; благодарю вас.
Изобретательность
Целый день приказчик большого мануфактурного магазина Бурлюкин-Сыновья томился, как отравленный: в то время, как нынче должно было произойти это роковое событие, он не мог и не смел покинуть магазин: большинство служащих ушли на войну и, как на грех, именно сегодня заболел старший приказчик, обязанность которого должен был исполнять Павел Васильевич.
А время было горячее, предпраздничное. Хотя, вообще говоря, с самого начала войны на глазах Павла Васильевича происходило что-то несуразное, никогда ещё торговля не шла так оживлённо, можно сказать, бурно и даже, чем больше разгоралась война, чем страшнее лилась кровь, чем дороже становилась жизнь, тем больше разгоралась торговля. Женщины с утра до ночи приливали в магазин и отливали, шумя и кипя, как волны во время прибоя.
Магазину были отлично известны большинство клиенток, но сверх этого большинства явились новые, никогда невиданные, которые совсем их затопили.
Мануфактура Бурлюкина, бывшая накануне краха перед войною, с каждым днём все больше расцветала. Не было такой старой негодной залежи, которая не вырывалась бы теперь покупателем с бою; очевидно, многие богатели на счет этой беспрерывно льющейся крови, в то время, как бедняки задыхались от дороговизны всего насущного и от страшных лишений. Приходилось или пускаться на преступления, чтобы как-нибудь поддержать существование, или на разные ухищрения, часто выходившие за пределы самой дикой фантазии.
В течение семилетней супружеской жизни у Павла Васильевича не было детей. А между тем, и он, и жена его были люди одинокие и притом патриархальные. И когда, наконец, после такого долгого ожидания жена Павла Васильевича забеременела, оба до такой степени были обрадованы своим счастьем, что даже отслужили молебен.
Все их мечты, все разговоры покоились теперь на будущем, с которым должна была начаться новая и уже как бы бессмертная жизнь. Но по мере того, как приближался роковой день, непонятная тревога и беспокойство вое больше и больше проникали в их ожидания.
Конечно, это была обычная в таком случае тревога, но иногда она становилась особенно остра и колола, как предчувствие. Обоих по ночам тревожили странные сны, но они боялись сообщать их друг другу и все таили про себя, пока беда не подошла вплотную.
Когда Ольга Ивановна незадолго до события, обратилась к врачу, тот посоветовал ей лечь в больницу, так как мало ли что может быть: первые роды, да и положение ребёнка представляется ему не совсем правильным.
Это был скорее совет осторожности, чем угроза, и оба сделали вид, что так это и принимают, но втайне трепетали до ужаса.
И нынче этот ужас оправдался.
Ещё утром Павел Васильевич узнал, что надежда на ребёнка, которого так долго и так молитвенно они ожидали, рухнула: доктор прямо заявить, что положение ребёнка настолько неестественно, что спасти его можно только ценою жизни матери. Конечно, не приходилось задумываться, но мучения Павла Васильевича были так велики при этом, что ему показалось, будто из души его ушел тот слабо теплившийся свет, который придавал его жизни особый праздничный смысл.
Доктор попытался внушить ему, что при их молодости надежды на ребёнка ещё могут осуществиться, но Павел Васильевич уже не верил в это, и даже боялся утешать себя тем, что все же останется жива его жена, как будто в самом этом утешении таилась колкая вина за неоправданную жизнь.
Однако, несмотря на все эти мучения, доводившие Павла Васильевича до отчаяния, он в магазине аккуратно и точно исполнял своё дело. Из двух существ в человеке одно, вымуштрованное долгом и многолетней привычкой, делало то, что требовалось, а другое было там, где решалась судьба неосуществившейся жизни. Там были все его мысли, вся его душа, все, что составляет истинную сущность человека. Но это первое существо не только не мешало второму, а как будто облегчало его жестокое состояние; отвлекало от безнадёжности и безысходной муки. Ведь, все равно, он ничем не мог помочь там, да его и не допустили бы до жены.
Как раз перед самым закрытием магазина, он узнал, что все окончилось так, как предсказывал доктор. Это уже не могло ничего прибавить к тому, что Павел Васильевич переживал, и с опустелым сердцем он отправился в больницу.
Но когда, по особой просьбе, его, переодетого в белый халат, допустили к жене, он ощутил новую светлую радость, увидев её живой, хотя и изменившейся до того, что трудно было её узнать.