Страница 26 из 35
По временам сознание просвечивает сквозь эти облака, и Барбашев чувствует, что ему нехорошо, надо что-то сделать, куда-то пойти. Быть может, повеситься на этом крюке, который так и тянет его к себе со стены. Но лень встать, так как кто-то ласкает его, и он повторяет: «Целую твои маленькие ножки». И сердце, как аппарат, выстукивает то же самое. То ему кажется, что не даёт встать и идти телеграфная лента: она обвивает все его тело, добирается от ног до шеи и душит, и тянет все к тому же черному крюку на стене...
Натурщица
Старые художники говорят, что прежде чаще встречалось женское тело стройное, как мелодия, но, вероятно, под влиянием уродливой городской жизни и мод красота вырождается, как лишённые свободы цветы.
Совершённую натурщицу так же трудно найти, как жар-птицу. Ведь, в натурщицы идут не по призванию, а больше всего из-за нужды. Ну, а нищета мало способствует сохранению и поддержанию красоты, а если такая красота и имеется, — она, по лёгкости наших нравов, находит более выгодный заработок, чем позирование у художника.
В последнее время объявились особы, под видом натурщиц расхваливающие в газетах свои идеальные формы. Ясно, с какой целью делаются подобные объявления. Настоящая натурщица никогда не прибегает таким средствам, точно так же, как никакой художник не соблазнится такой объявительньцей, да и не было случая, чтобы такая особа пришла на объявление художника, ищущего натурщицу.
В последний раз нам необыкновенно повезло: по объявлению явились сразу две натурщицы, обе молодые и, насколько можно было угадать их в бедных их платьях, обе были недурно сложены.
Первой явилась худощавая еврейка, очень бойкая, с большим, очевидно, всегда готовым к смеху ртом и беспокойными черными глазами; что-то вроде неудавшейся швейки или цветочницы.
Она сказала, что уже позировала не раз.
Вторая — русская, темноволосая, с серыми, пугливыми глазами, лихорадочно и несколько болезненно блестевшими.
Несмотря на то, что было уже начало мая, на голове её белела старенькая теплая вязаная шапочка, а бедное платье скрывалось под дешёвым серым пальто, которое, очевидно, она носила и зимою.
Эта нравилась больше, но отдать ей предпочтение так вот сразу было неловко, да и несправедливо.
Предложить им раздеться и отказать той, которая окажется менее подходящей, на это как-то не решались: мы были ещё слишком молоды, чтобы видеть в натурщице только модель и совершенно игнорировать человека.
Но наше коллективное рисование предполагалось надолго, и, пошептавшись, пришли к тому, что лучше всего устроить им очередь.
Волошин, самый молодой из нас, обратился к конкуренткам:
— Кто вытянет узелок, будет позировать с нынешнего дня в первую очередь.
И он весело протянул натурщицам кончики платка, точно заячьи уши, торчавшие у него из сжатых в кулак пальцев.
Две руки не сразу взялись за платок: обе огрубевшие, истыканные иголками, с небрежно обрезанными ногтями.
Я заметил, как рука второй дрожала, и прежде, чем она несмело коснулась платка, еврейка дёрнула и вытянула узелок.
— Я-таки да, знала! — весело воскликнула она с резким акцентом. — Мене всегда везёт.
И с торжеством взглянула на конкурентку.
Та стояла, опустив руки, и ресницы её заметно вздрагивали.
Произошло неуловимое, краткое замешательство.
Проницательный еврейский взгляд как-то изумлённо вспыхнул. Но это было лишь мгновение; вслед за тем взгляд этот странно просветлел, и она, как бы спохватившись, хлопнула себя по бёдрам:
— Вот так! Я и забыла, что я нынче — нет, не могу позировать.
Ресницы другой опять вздрогнули, и недоверчивый взгляд её обратился в сторону соперницы.
Еврейка, как бы перед нами извиняясь, быстро-быстро сыпала словами:
— Это-таки все равно. Мы поменяемся… — она запнулась, затрудняясь творительным падежом слова «очередь», — очередьями. — Тут же со смехом поправилась: — Очередью-ми! — и тряхнула головой. — Вы будете нынче позировать, а я — следующим разом.
И не допуская со стороны той никаких возражений, стала уславливаться с нами самым деловым образом относительно платы, дня и часа.
Другая стояла смущённая и, когда та подала ей на прощанье руку, сильно покраснела и простилась, не поднимая глаз.
Волошин преувеличенно-бодро обратился к натурщице:
— Ну-с, так будем раздеваться.
Он подбросил уголь в железную печь, от которой шло сухое тепло.
— Хоть теперь и весна, а все-таки вам веселее будет позировать около печки. Вот вам ширма, — указал он в уголок мастерской, где скрывался отлив. — Пожалуйте.
Она торопливо и покорно двинулась туда и спряталась за маленькой ширмой, а мы занялись приготовлением бумаг и угля для рисования.
За ширмой слышалось лёгкое движение и шорох. Голова её раза два поднималась и опускалась над ширмой, точно она тонула и выныривала.
Уж по одному тому, как она долго раздевалась, видно было, что натурщица неопытная.
Вот опять появилась над ширмой голова, и осветилось голое плечо. Почти испуганный взгляд вопросительно обратился на нас.
Но в эту минуту прислуга внесла самовар. Плечо и голова мгновенно нырнули вниз и скрылись.
Как бы художник ни привык, в первом моменте появления перед глазами обнажённой натурщицы всегда есть своя острота, — то получувственное волнение, которое не может не сказываться и в работе. Не говоря о том, что красивую натуру приятнее рисовать, несомненно и то, что при этом с большим упорством и охотой преодолеваются все тонкости рисунка живого тела.
И вот, когда, наконец, она появилась из-за ширмы, мы едва не ахнули от восторга.
За какие-нибудь полчаса до того перед нами стояла бедно-одетая, смущённая девушка, которую плохой костюм делал банальной и жалкой. И естественно, сам собою напрашивался тогда вопрос: кто она? Каково её положение, профессия?
Теперь, нагая, она могла спорить своей красотой с королевой, и мы жадно следили за каждым переливом её тела, в то время, как она торопливо и как-то боком подвигалась к софе, стоявшей возле печки.
— Браво! — сорвалось одобрительное восклицание у Волошина.
— Да, это, действительно, — подхватил Троцкий — Настоящая Венера Медицейская.
— Пода ты с твоей Венерой. Мертвечина твоя Венера и больше ничего.
В самом деле, казалось, не только тело, но и лицо её, также заурядное раньше, стало прекрасным, когда она сбросила платье. Темные, красивые волосы получили при этом особый блеск и силу. Но что было всего удивительнее, так это то, что тон её лица оказался одинаковым с тоном её тела: это был теплый тон слоновой кости, как бы отшлифованный на плечах и ногах и чуть-чуть тронутый местами розовым.
Молчаливый Степанов, никогда не выражавший своих восторгов не то по застенчивости, не то по своему презрению к словам, отрывисто заметил:
— Вместо того, чтобы разливаться в пустословии, вы нарисуйте.
И с деловым видом он попросил натурщицу стать на диван, как можно свободнее.
Она поспешно встала, стараясь поборот свой стыд и неловкость, и дрожь, мелкую дрожь, от которой вибрировало все её тело.
— Вам холодно, что ли? — спросил он её с обычной суровостью, в которой, однако сказалось, прежде всего, товарищеское внимание и сочувствие.
— Нет, это так, — поспешила ответить она еле слышно, и голос её при этом вибрировал, как и её тело.
Едва успела она встать на софе, как художники один за другим воскликнули:
— Именно так останьтесь! Так хорошо.
— Да, лучше не надо. Чудесно!
Поспешно схватились за карандаши и угли и впились глазами в эти переливающиеся изгибы линий, которые в самом деле, являлись чудом. Так ясно всем было в эту минуту, что ничего в мире не могло быть благороднее человеческого тела, когда оно воистину красиво.
Она застыла неподвижно, но и в этой неподвижности была жизнь и трепет, которые нас очаровывали. Даже самый солидный из товарищей, художник Локтев, прозванный за свою внушительность и серьёзность профессором, лёгкими, верными линиями набрасывая рисунок, не мог сдержать своего восхищения.