Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 68

Вот так!

Слепой, глаза потерял на фронте. Любой бы купил эти два белых батона, да вот где тридцатки-то взять? Теперь таких тридцаток уже не делают. Те такие были радужные, такие красненькие, как нынешние десятки, - да уж куда нынешним-то десяткам до тех военных тридцаток! Впрочем, теперь уже и эти нынешние десятки оказались в безвозвратном прошлом!

Все было - лилово-белая церковь, построенная, как тогда ошибочно считали, самим Растрелли. Строгие петербургские формы, чуждые разлапистому Замоскворечью. (Итак, была церковь.) Толпа была - шумная, серая, полувоенная, молодая и задорная, старая и морщинистая, детски испуганная, возбужденная, подгоняемая трамвайными громыханиями и взвонами, радостная и траурная, и горько-сладкая, и зовущая вдаль...

- Берите! Два батона, по тридцатке! Кто берет?

- А? По тридцатке? Давай, беру!

- Постой, постой! Тридцатки-то -- где?

- Вот же они.

- Эти две -- тридцатки, что ли?

- Да-да! Ваши батоны я взял, а деньги вам отдал. Мы, что называется, в расчете!

- Эх ты! Погодь-ка! В расчете, говоришь? А тридцатки-то где? Братцы! Граждане! Где тридцатки-то, а? За мои-то ба- тоны?

- Да вот же деньги.

- Нет, в самом деле - они? А? Скажите! Я-то не вижу! Правда, ни черта нс вижу!

- Чего видеть-то! Получил две красненьких и - будь здо-ров!

- Точно получил?

- Все верно, браток! Без обману!

А наш маленький Попружснко все на ус наматывал - и недоверие, и радостное разрешение несуществующего конфликта, и справедливую сделку, и озорную толпу, удостоверившую честность папы, отдавшего слепому две тридцатки, и все в памяти осталось, легло на дно, но частенько всплывает, и все потом заново опускать приходится на дно, одно событие за другим, переживая все заново, точно снова на ту улицу попадая и снова маленьким становясь.

А ежели рядом другие хлопья плавают, из другой эпохи, где ты, скажем, уже оплешивел и те три дерева на крошечном ост-ровке посреди круглого прудика - часы твоей жизни - уже завяли и повалились?

Но вот именно слепец и не мог запомниться, ибо он и тог-да уже представлял собой, по выражению Мандельштама, знак зияния. Зиял он черным силуэтом, и глаза болели и резали у мальчика, скользя взглядом по улице, домам, толпе, деревьям и проваливаясь вдруг в эту зияющую щель. Ничего в той тьме не было, нет и не будет: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего.

Теперь -- далее.

К сцене у начальника. Тот, когда Попружснко вошел, сидел в несколько отодвинутом от стола кресле и ногтем счищал с ширинки белое пятно. Своего занятия при появлении нашего героя он нс прекратил, напротив, как бы желая сделать своего подчиненного соучастником, подмигнул и заметил:

-- Когда ешь мороженое, снимай штаны!

Справившись - или не вполне справившись - со своей

трудной задачей, начальник неловко повернулся, дернул шнур, и телефонный аппарат, многократно прогромыхав собственным корпусом и отдельно трубкой, грохнулся на пол и раскололся.

По другому аппарату начальник вызвал учрежденческого телефониста.

Затем сцена по своим законам развивается, с диалогом, реп-ликами, недоуменным молчанием, восклицанием: "Забываешься, Попружснко! Тему выдумал - "Океан -- это все!" Гнать те-бя с такими замашками, да у нас разве выгонишь - у нас профсоюзы!"

Попружснко, вдруг разорвав ткань сцены, по-сле того как телефонист поменял поломанный аппарат на новый и ушел, выслушав лживое объяснение начальника, что это не он, а уборщица, нескладная тетка, смахнула телефон со стола, рассказывает анекдот о пьяном генерале, который, облевавшись и извалявшись в грязи, объясняет наутро своему денщику свой ночной облик тем, что на него, мол, полк солдат напал и привел его в столь непотребный вид.

- Весь полк, понимаешь, был пьян, и я строго наказал - всех отправил на губу.

- Мало дали, ваше превосходительство, - резонно заме-чает денщик: - они вам еще и в штаны насрали!

Фильм "Серенада Солнечной долины", захваченный, как говорилось, у фашистов и поэтому бесплатно (в смысле, без опла-ты авторам) как трофейный показываемый во всех кинотеатрах Советского Союза, в самой своей основе исподволь подрывал уважение маленького Попружснко к его богу и кумиру, который, как впоследствии Попружснко установил, всеми доступны- ми ему средствами, а доступных средств имелось хотя и немного, но достаточно убедительные - расстрел и лагерь, - боролся с малейшими проявлениями независимости, в первую очередь независимости духовной, в частности, с таким безобразным проявлением независимости, как джаз.

А сам-то, сукин сын, любил джазик, думал потом, поумнев - или же поглупев, как смотреть, - Попружснко.

Мерзопакостный тип, гаденыш, да и только, хоть войну выиграл и ко всем прочим достижениям причастен. Пусть уж государственные умы на весах взвешивают все "за" и "против", на то они и умные, но он, Попружснко, остается при своем мнении, чутьем своим чувствует, понимает - не очень-то основательный аргумент с победой, что-то там, под этим аргументом, непонятное шевелится. Да ладно, чего гадать, предположения строить. Кому надо - тот и знает.

Чудаковатый Глен Миллер в очках и в пиджачке дудел в свою смешную дуду, и его веселые товарищи, черные и белые, извлекали каждый из своего инструмента диковинные звуки джаза. Его крики и дребезжания, его звонкие дроби и - белые зубы - мелкими толчками, синкопами наполняли душу каким-то чудесным вещества, которое через несколько десятилетий и по другому поводу Попружснко определит как чувство независимости суждений.





Что касается самого Попружснко, то в его душе эти звуки образовали не то чтобы независимость суждений - на это он не был способен, - а лишь потребность такой независимости. Что не мало, думается! И в дальнейшем он видел не заполненные зрителями трибуны ледовых дворцов, по которым бегали про-долговатые пятна прожекторов, а деревья и даже заснеженные горы с лощинами и обрывами, скрытые, правда, ночной тьмой, и не прямоугольник искусственного льда, расчерченный линия-ми и окружностями, точно схема газовой плиты с горелками, а расчищенный лед озера среди леса, и все искал он ту красавицу, чьи коньки рисовали круги белым мелом по черной доске, и одно лишь радостное лицо которой, обрамленное золотыми ло-конами и завитушками, наполняло его душу счастьем. И то, что фильм трофейный и что фрицы его смотрели, а теперь вот мы смотрим на правах победителей, какое-то двойственное ощущение рождало в мальчишеском уме - зачем же, мол, то смотреть, чем немец увлекался, нехорошо как-то, но и восторг, что, мол, и мы теперь посмотрим, раз уж победили, имеем право!

Незрелые, конечно, мыслишки, да откуда зрелым-то взять-ся у пацанчика!

- Вы так взяли мою руку, точно она стеклянная.

- Она и есть стеклянная.

Он поцеловал красивую простоватую руку, и у него осталось ощущение, словно приложил губы к стеклу.

- И прозрачная, - добавил он.

- Вы сумасшедший?

- А что, заметно?

- Заметно.

- Любовь двух сумасшедших...

- Вы... считаете... - двух?

- Нас двое, вы да я, значит, двух. А что вас так поразило?

- Поразило?

- Нет, испугало.

- Нет! Обрадовало! Радует именно это - двух. Любовь двух, а не одной. Понимаете? Вы сказали двух. Я же могу лишь за себя отвечать. За себя же отвечаете вы. И вы ответили!

Неужели она его подловила на чем-то? На чем же? Ах, вот оно что!

Молчание.

- Вот видите - молчите.

- Молчу.

- Почему же?

- Не уверен.

- А я... обрадовалась...

- Не уверен, что с моей стороны это любовь.

- А что же с вашей стороны?

- Не знаю, может быть, страсть.

- А с моей стороны... это... любовь...

Звонок в дверь, пришла соседка. Точнее сказать, перед дверью остановилась, смотрит черными глазками. Он подумал, хо-чет денег занять. Но нет.

- Пойдемте ко мне, вы нужны!

- Это, по меньшей мере, странно...

- Пойдемте, пойдемте! Это еще не странно - вы сейчас узнаете, что такое странно...