Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 48

Наконец Ковак заговорил — заговорил на удивление тихим голосом:

— Господин ротмистр, знакомы ли вы с графом В., начальником департамента в Министерстве финансов?

Тайтингер почувствовал, как онемели у него ноги, словно кто-то засунул ему ледышки за голенища сапог; коленей он сейчас не чувствовал вовсе. Трудно стоять по стойке «смирно», опираясь культями на два ледяных протеза.

— Так точно, господин полковник!

— А знакомы ли вы с неким… с неким… с неким редактором по имени Бернгард Лазик?

— Так точно, господин полковник!

— Тогда вы знаете, почему вы здесь стоите?

— Так точно, господин полковник!

— Вольно, — приказал наконец полковник.

Ротмистр выставил вперед правый сапог.

— Можете сесть! — И Ковак указал на голый деревянный стул.

— Благодарю покорно.

Но Тайтингер остался на ногах.

— Садитесь, я сказал! — гаркнул Ковак.

Тайтингер сел на стул. Полковник принялся мерить шагами кабинет, расхаживая по большому ковру. Время от времени он скрещивал руки на груди, опускал их, сжимал в кулаки, засовывал в карманы брюк, бренчал ключами в кармане, вытаскивал ключи, крутил их вокруг большого пальца, вновь прятал. Казалось, он становится при этом все тоньше, бледнее, прозрачнее и призрачнее. Первые сумерки рано угасающего ноябрьского дня уже стояли в кабинете, и только отблеск свежего снега за окном, во дворе, подливал в предвечернюю гамму белизны, ослабляя и смягчая цвета и оттенки.

— Объяснитесь же наконец, — заорал полковник. Это было и рыком, и визгом одновременно. — Объяснитесь, господин ротмистр!

— Господин полковник, — начал Тайтингер, — это та фатальная история, из-за которой меня вернули в полк.

— «Фатальная!» — на крике передразнил полковник. — Она кошмарна, она невозможна, она… — Он запнулся, но нашел нужное слово. — Она скандальна! Да, вот именно! Не фатальна, а скандальна! И это скандал! Скандал у меня! В нашем, нет, господин ротмистр, в моем девятом полку! В моем, но не в вашем! Я не потерплю, я не потерплю подобных… подобных господ у себя. Я простой фронтовой офицер, вот именно, простой фронтовой офицер! Меня никогда не выделяли. У меня нет дружков в Вене. Я не знаком с Их Превосходительствами. Это такая же истина, как то, что полковник Йозеф Мария Ковак, простой полковник, это я, а не кто-нибудь другой, — ясно вам это, господин ротмистр? Вы у меня за это поплатитесь! Вот, за подобные письма!

Полковник остановился позади письменного стола и помахал в воздухе письмом из военного министерства, зажав его в кулаке.





— Знаете, что там написано?

— Никак нет, господин полковник, — отрапортовал Тайтингер. Теперь уже у него на лбу выступил пот. Ноги в сапогах горели, но над голенищами, в коленях, по-прежнему держался холод. Сердце стучало так сильно, что толчки его, наверное, пробивались сквозь толстую материю мундира.

— Итак, слушайте, господин ротмистр! Когда вас вернули в полк, прервав исполнение вами «особых поручений», я, разумеется, знал, что вы совершили проступок. Но история не выплыла наружу и была похоронена. А, однако, теперь! Вы никак не можете оставить эти грязные постельные истории, оставить их в покое, вы… вы… и вы общаетесь с таким типом… с таким типом… с таким типом, скажу я вам, — и даете ему две тысячи гульденов, и мараетесь в его грязи, в его дерьме… да, вот именно, в дерьме… а этот тип отправляется к начальнику департамента в Министерстве финансов, графу В., и хочет денег от него тоже, утверждая, что вы уже заплатили, а господин начальник отдела, к сожалению, болен, у него, скажу я вам, паралич, уже два месяца, а госпожа графиня попадает в эти поганые книжонки, а он не может драться с вами на дуэли, да он не сделал бы этого, даже будь он здоров, и вот он пишет своему доверенному другу, господину военному министру, лично Его Превосходительству, — лично, говорю, — а я, а я!.. С тех пор, как существует наша армия… нет, я больше ничего не скажу! Я к вашим услугам, господин ротмистр!

Тайтингер вскочил.

— Господин полковник! — воскликнул он.

— Смирно, — скомандовал Ковак. А потом: — Вольно! Сесть!

Тайтингер вновь опустился на стул.

Полковник орал так громко, что его слышали во всех коридорах левого крыла здания. Адъютант, старший лейтенант фон Денгль, уже некоторое время стоял под дверью, держа наготове несколько дел и расписание дежурств на день, чтобы в любой момент, когда его застукают, иметь возможность сказать, будто он как раз сейчас собирался постучать. Начальник канцелярии вахмистр Штейнер и двое писарей слышали, сидя в смежной комнате, каждое слово, хотя все трое делали вид, будто погружены в реестры актов, сообщения о дезертирстве, доклады жандармерии и списки дисциплинарных взысканий. Даже во дворе и в столовой примолкли игравшие в карты унтер-офицеры. Прозрачно-стеклянный морозный воздух отчетливо доносил каждый звук из полковничьего рыка. Это был громоподобный глас казарменного божка, сопоставимый с неистовством самих стихий. Тотчас всем стало понятно, что речь идет о Тайтингере, и вовсе не только потому, что видели, как он вошел к полковнику, вовсе не только потому… Книжонки Лазика читали, Зеновер скупил их не во всех табачных лавках! Великий страх и столь же великая печаль овладели всеми, хотя барон Тайтингер всегда был безразличен однополчанам, потому что не вписывался в полк, не вписывался в захолустный гарнизон. Весь этот сельский люд родом из Буковины, из Словакии, из Батчка, никогда не видавший венских салонов, был, глядя на барона Тайтингера, твердо убежден в том, что его истинное место — в высшем обществе. Но благодаря той солдатской солидарности, которая, собственно говоря, и делает из эскадронов и полков семьи, из командиров — отцов или старших братьев, из подчиненных — сыновей, из рекрутов — внуков, из вахмистров — дядек, а из капралов — двоюродных братьев, они могли представить себе, какие страдания испытывает сейчас ротмистр Тайтингер. В столовой стало тихо, и карты, глянцевито отсвечивая, неподвижно лежали на столах.

Тем временем полковник неожиданно замолчал, но молчание его было еще ужаснее, чем только что отзвучавший крик. Ковак вычерпал до дна и свой словарный запас, и силу своего голоса. И полковник, и сам полковник, почувствовал холод и слабость в коленях, и ему пришлось сесть. Обхватив голову обеими руками и обратившись при этом скорее к разложенным на столе бумагам, чем к Тайтингеру, он сказал:

— Отставка, господин ротмистр! Отставка, говорю я! Не желаю суда чести! Слышите? Желаю сообщить, что вы подали в отставку. Полковой врач, доктор Каллир, — я уже переговорил с ним, — знает совершенно определенно, как плохи у вас дела со здоровьем. Ваши нервы расшатаны, вы потеряли рассудок. Отставка! Я не желаю перевода с понижением и с черной меткой в послужном списке, ясно вам, господин ротмистр?

Ротмистр Тайтингер встал:

— Так точно, господин полковник! Завтра я подам в отставку.

У полковника заболело сердце. Ему захотелось встать, но последние силы иссякли. Он протянул ротмистру руку через весь стол и сказал:

— Прощай, Тайтингер!

Всю ночь они просидели у Седлака, Тайтингер и счетовод в унтер-офицерском звании Зеновер. И как раз он, Зеновер, был оглушен тем, с какой молниеносностью сработала в данном случае судьба. Ибо и он, кухаркин сын, был вместе с тем плоть от плоти армии. И хотя ему были ведомы подлинные страдания в мире, который начинается за пределами казармы, он все равно не мог не оценить Тайтингерова горя, он все равно был опечален сегодня, как все вокруг, от полковника до новобранцев. Много, конечно, несчастий на земле. Но здесь несчастье было зримым и слышным, оно разразилось в казарме, в которой все спали, ели и жили. Еще вчера он мог что-то сказать ротмистру, объяснить, посоветовать, мог помочь ему. А сегодня у него пропал дар речи. Молча сидел и Тайтингер. Изредка лишь он ронял:

— Вы только представьте, дорогой Зеновер…

Но он и сам не знал, что, собственно говоря, должен был представить себе Зеновер. На стене тикали часы, их черные стрелки неустанно двигались по кругу, равномерно проскальзывая мимо цифр и не останавливаясь возле них, будто это были всего лишь минутные отметки, а вовсе не часовые; Тайтингер с Зеновером то и дело взглядывали на часы одновременно и, наблюдая за их неотвратимым ходом, ощущали чисто человеческое бессилие перед законом времени, равно как и перед всеми остальными законами природы, известными и неизвестными. Проходили часы, совокупность которых и образует жизнь человека. Один, два, три, если не все десять часов своей жизни Тайтингер нынче предал или потратил впустую: теперь уже ничего нельзя было исправить.