Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 70



Я вспоминаю о Врзденеце, когда зябнет душа, когда холодом веет в лицо тоскливый страх — предчувствие смерти… Неужели и вправду уже близок тот час, то солнечное воскресенье? Мровец, готовь свою лошадь, чтобы нам с матерью ехать в Врзденец!..

Вечерняя молитва

Когда мне было десять лет от роду, я впервые усомнился в том, что Бог милостив и что внемлет человеку, взывающему к Нему в тоске сердечной. Я молился до поздней ночи, мне казалось, будто я приблизился к Богу как никогда раньше, и взгляд Его отеческих глаз устремлен прямо на меня. Наконец я уснул, молясь, а когда проснулся, не было мне с небес никакого утешения, и жизнь стала еще безотрадней.

Десять лет спустя заболела моя мать. Тогда я чувствовал себя совершенно взрослым, исполненным познания и премудрости, как это обычно бывает с двадцатилетними юнцами. Не существовало сумрака, который я с легкостью не озарил бы солнечным светом. Все во мне казалось завершенным, доведенным до конца, навсегда утвержденным. Единственным моим сомнением, единственной заботой и терзанием была женщина. Если бы кто-нибудь спросил меня, хожу ли я к обедне или на исповедь, молюсь ли вечером и утром, я бы только рассмеялся в ответ. Я гордился тем, что пропускал школьные богослужения и не здоровался при встрече со священником. У меня было тяжело на сердце, а в голове — полно забот, я ходил в потертой одежонке, но говорил: «Какое мне дело до этой повседневности, ведь я достиг познания!» Меня трясло от холода и душевных невзгод, глаза обжигали затаенные слезы, но я написал изречение: «Короли в отрепьях!»

Так было и в то время, когда заболела моя мать.

Я был рассудительным молодым человеком и сразу понял, что болезнь эта моментально не пройдет и к ней нужно подготовиться. Поэтому я собрал свои стихотворения и продал их издателю. Неизвестно почему, но я рассчитывал, что мать поднимется с постели месяца через полтора — не раньше и не позже, а что она поправится, я нисколько не сомневался.

Прошла неделя, прошла вторая, третья.

И когда минули эти три недели, как-то в субботний вечер мать медленно повернула голову и посмотрела мне в лицо улыбающимися глазами.

— Ты сегодня вечером молился?

Я тоже весело взглянул на нее, как смотрит взрослый человек на милого наивного ребенка, и погладил ее по лицу — потному и горячему.

— Молился!

Так лжет взрослый человек несмышленому ребенку.

Она закрыла глаза, я укутал ее одеялом до самой шеи и тихонько вышел из дома.

На дворе стояла тихая теплая осенняя ночь, сияли звезды; их было такое множество, что из-за яркого сверкания я не мог различить темную синеву самого неба. Пока я смотрел, эти светящиеся небеса проседали все ниже, и горизонт растворялся в неоглядной бесконечности, так что мне стало казаться, будто я сам поднимаюсь в блистающую глубь, и ноги мои уже не касаются земли.

Болезненный вздох донесся из дома. Я вошел в сени и тихо приоткрыл дверь в комнату. Меня встретили глаза матери — ясные, незамутненные, но такие усталые и покорные, что у меня дрогнуло сердце. На столе горела свеча; дремотный свет падал на бледное лицо матери.

— Куда ты ходил, что тебя не было так долго? Ну как, скоро утро?

— Еще только вечер, мама!

— На улице дождь… он стучал в окно…

— На улице ясная погода, все небо в звездах.

Мать задумалась.





— Я сейчас словно в другом мире. У меня хмурое утро, у вас ясный вечер, у меня осенний дождь, вам светят звезды небесные. Вы далеко от меня, я вас уже едва вижу…

Она улыбнулась.

— А знаешь, куда ведет моя дорога и почему вы так далеко от меня, что я вас уже едва вижу?

Я уставился на нее, и в лицо мне словно пахнуло ледяным холодом.

— Куда, мама?

Она говорила медленно и так тихо, что я едва мог расслышать, склонившись к самому ее лицу.

— Помнишь, как мы тогда шли в Любляну и как прощались? Мы месили жидкую серую грязь, ливмя лил дождь, мы жались под зонтик, но все равно вымокли оба. Мы ни о чем не говорили, слово на устах отозвалось бы слезой на глазах. Когда прошли половину пути, стали прощаться; мне было полтора часа ходу назад домой, тебе столько же до города. Мы стояли на дороге в грязи и держались за руки. Мне хотелось проститься с тобой, как прощаются горожане — поцеловать тебя, но было неловко. Оба мы сказали только «С Богом» — даже в глаза друг другу не взглянули. Ты взял зонтик, а я закуталась в свой серый платок, уже отяжелевший от дождя. Когда мы отошли уже далеко от этого места, вдруг оба разом оглянулись. Мы стояли долго — не шевелясь, ничего не крикнув друг другу… Знаешь, куда вела нас наша дорога, когда мы снова двинулись дальше — оба заплаканные, сгорбленные, усталые? Наша дорога вела нас туда, откуда больше нет пути назад… и оба мы это знали… И то, что я тогда почувствовала, чувствую и сегодня, чувствую, что окончен этот тяжкий путь, слава Всемилостивому!

Опустившись перед ее постелью на колени, я держал ее руки в своих руках. Мать спокойно спала, губы ее были чуть приоткрыты, лицо — чистое и белое, словно у юной девушки. Она спала, но сейчас мне кажется, что она слышала все мои слова и мысли, мою последнюю вечернюю молитву.

Десять лет я не молился, но в ту ночь я упал на колени, сложил молитвенно руки и взывал к Богу. С трепетом я взывал к Нему, Всемогущему, взывал до самого утра. На рассвете я прислонил голову к подушке и уснул, утешенный и уверовавший.

Через три недели после этого вечера мать умерла. Когда я поцеловал ее в мертвые, еще не успевшие остыть губы, в моем сердце не было ни капли скорби. Была страшная мысль, залегшая в груди тяжело и прочно, как черный камень: Бог обманул меня в моей вере, не внял молитве, Бог нарушил соглашение!..

Ночью я один бодрствовал у одра матери. Руки ее были сложены на груди, у самого изголовья горела свеча. Я взял бумагу, чтобы нарисовать покойную, но рука у меня дрожала. Когда я в тишине долго смотрел на ее губы, постепенно стали отворяться врата души моей, и в нее излился свет с небес. Губы матери улыбались; в этой улыбке была моя вечерняя молитва и вознаграждение за нее; Господь слышал ее и воздал по великой премудрости Своей.

Прежихов Воранц (1893–1950)

Ландыши

Там, где кончалось наше поле, была страшная темная впадина, которую прозвали Преисподней. Окруженная с трех сторон крутыми склонами, она казалась глубоким котлом, имевшим лишь один узкий выход, да и тот вел в сумрачную глухую чащобу. Склоны беспорядочно поросли кустарником — барбарисом, терновником, молоденькими чахлыми грабами, дикой черешней и прочей никчемностью. Меж кустов еще беспорядочнее росла трава, годная лишь овцам на корм. Там попадались папоротник, вереск, хвощ и прочая лесная чертовня. В Преисподней было так мрачно и неуютно, что у пришедшего туда человека невольно сжималось сердце. О жизни постоянно напоминал там только родник, пробивавшийся на самом дне из-под замшелой скалы; после нескольких небольших излучин ручеек по темной расщелине уходил в лесную чащу и дальше, в огромный мир. Журчание наполняло яму до самых краев. Шум родниковой воды эхом отдавался в лесу и, отраженный склонами, сгущался в котловине. Этот непрестанный шум придавал Преисподней еще большую таинственность.

На первый взгляд казалось, будто котловина эта для хозяйства совершенно бесполезна и отец напрасно ее арендует. Действительно, от Преисподней не было особого проку, но изредка там все-таки можно было накосить воз-другой подстилки для скота. Когда отцу требовались ручки для цепов или грабель, он отравлялся за ними в Преисподнюю.

Древесина граба для цепов или барбариса для зубьев грабель была в Преисподней такой прочной, как нигде.

Кроме того, там можно было пасти скот, в этом и заключалась главная выгода. Правда, трава в Преисподней росла, не бог весть какая высокая, но зато очень сочная, и скотина там паслась охотно.

Я боялся этого места с той поры, как себя помню. Виною тому было прежде всего его название. О Преисподней я слышал от родителей, учивших меня первым истинам христианства, о Преисподней рассказывали в церкви, куда я стал ходить, еще держась за юбку матери. Настоящий ад в моем детском воображении полностью соответствовал нашей местной Преисподней, не хватало только вечного огня в глубине. Мне казалось, будто наша котловина была каким-то преддверием подлинного ада, куда ведут тайные двери, скрытые либо на ее дне, либо в выходящем из нее лесистом овраге. Я всегда с ужасом приближался к этому месту и сразу убегал прочь так быстро, как только мог.