Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13



С той стороны давили тишиной. Нога словно взбесилась. Пацан закурил – пристрастился он совсем недавно и ещё ощутимо балдел от каждой приличной затяжки.

…Да – сказал он себе – сидеть и ждать у моря погоды я больше не собираюсь. Это хуже всего – сидеть и ждать. Я рехнусь тогда – это точно. Лучше уж так: собраться с силами, решиться – и сделать. Ррраз – и готово! И все дела. Проблема в том, что я не могу даже предположить, кто находится там, кроме мёртвой Эн Эф. Тот Вадя, который почти успел оккупировать в моём сердце место отца? Да, да, оккупировать место отца – именно так и есть. Да и как иначе – если сам старик с полгода назад, не утруждая себя объяснениями, взял да ушёл жить к какой-то кикиморе, в Город? «Кикимора» – словечко матери. Сам он ни разу женщину эту не видел. Ещё, говорила мать, у кикиморы есть ребёнок, девчонка, пятнадцати лет – и «она уже зовёт этого скота папой». Ну и ладно. Её дело. И, тем более, его – отец-то человек давно взрослый. Отец сам решил – кого бросать, а с кем жить. То, что мать, после ухода его, и двух дней подряд не держится трезвой – вряд ли его сейчас заботит. Стоп, стоп, стоп – куда это тебя занесло?

Беда в том, что я действительно не знаю, КТО там, с той стороны: человек, почти заменивший мне отца – или псих, стреляющий боевыми в любого, кто окажется в поле зрения? Или свежеповешенный труп – того, кто почти заменил мне отца? Кто находится там – по другую сторону окна? Что ждёт меня – когда я попытаюсь забраться в темную, напитанную сладостью гниения комнату? Я не знаю. Вот почему мне так страшно. Вот почему я не могу заставить себя – встать. Мне – страшно. Страшно! Или не мне – моему телу. Это оно, тело, сделалось деревянным и отказывается напрочь подчиняться. Отказывается совершить несколько простых движений. Самых элементарных движений. Движений… Действий. Подняться. Повернуться лицом к окну. Встать на шаткую доску. Положить руки на подоконник. Подпрыгнуть. Закинуть ногу, потом другую…

Вот только голову пригнуть ниже, как можно ниже – здесь в проёме оконном, на линии смертельного огня. Ниже, ниже и ниже – пряча, сколько возможно, лицо. Если Вадя не в себе и станет стрелять – я не хочу, чтобы пуля попала мне в лицо. В глаз: больше всего я боюсь, что она ударит в глаз. Знаю, что глупо: куда бы не угодила она, результат будет мгновенен и одинаков. Но только, только бы не в глаз – и он гнул, сколько было сил, голову, подбородок вдавливая в грудь – и стыл, каменел, истуканел, слепоглухонемой, в квадратной дыре,

…а когда, с минутным совладав безволием, всё же пересилил себя и уже готов был ступить, сорваться, ухнуть с подоконника-трамплина в неизвестность и пружинящую неподатливо чернь – навстречу, ослепляя, вспыхнул свет.

Вспыхнул, чтобы гореть до утра.

А ночь июньскую делили на троих: Вадя, пацан и мёртвая Эн Эф.

В большой комнате, где земли ожидала покойница, они наново зажгли свечи, и, дверь оставив открытой на треть, сидели за кухонным столом, чай пили из алюминиевых кружек, хрустели сушками да беседовали на всякие-разные темы. На сугубо отвлечённые темы, сказал бы он – да и что здесь неясного? О том, что действительно важно, совсем не обязательно – вслух. Зачем сотрясать воздух, когда понятно всё и без символов-слов? Ему разрешили войти – а это говорит само за себя. Войти и остаться рядом – значит, он всё сделал правильно.

Позже, спустившись в схрон, они вынесли и разложили на верстаке часть Вадиного арсенала – и занялись детальным его обсуждением. Опять-таки: не только и не столько потому, что оружие для любых и разновозрастных мужиков – тема неисчерпаемая и вечная. Нет, чтобы не пришлось затронуть словом то, другое: трудноуловимое, но главнейшее, что возникает между людьми путями замысловатыми, неисповедимыми, странными даже – и, едва народившись и озарив, пугает бескрайней уязвимостью своей и предельной хрупкостью. И потому, опасаясь спугнуть-нарушить, лучше о нём помолчать – о Главном. Вот и занимали они эфир оружейными разговорами – и скоротали за ними ночь, не заметив, как заоконный фиолет сменился, мало-помалу, серым, а после – бледно-розовым.

Удивительно, но спать ему почти не хотелось. Разве что – самую малость. Полчасика бы вздремнуть, и – порядок.

– Помнишь австрийский штык, что я у Деда в январе на динамит выменял? – спрашивал Вадя, и он, борясь со сном, качаемый размеренно-ласково меж явью лучистой и небытием, отвечал:

– Помню, конечно! Классная вещь. Ты говорил, что на чердаке его где-то посеял, да так и не нашёл, среди всего этого хлама. Месяца два назад.

– Верно. Так вот, малой: если не поленишься да пыли не испугаешься – можешь забрать его себе.



– Ух ты! Спасибо, Вадя! Я его разыщу – обязательно. Ты мне полирнёшь клинок потом, ладно?

– Сделаем. Жаль, совсем ты зелёный ещё… Но ладно, подожди… Школу закончишь – подарю тебе пистолет.

Пацан благодарно кивал и, просвеченный жарким золотом – не говорил ничего. Он и вообще не знал тогда слов, какими мог бы выразить пронзительно-яркое, абсолютно новое это чувство, полонившее его целиком. Понимание, проникновение, слияние, единение, близость… Нет, всё рядом, и всё – стороной… Уверенность в том, что любые, даже самые железобетонные доты, воздвигаемые людьми для кровавой и сомнительной обороны – не прочней, чем театральный картон. Стоит лишь вдохнуть, выдохнуть и, о собственной забыв уязвимости – ближе, вплотную, в упор. Преодолеть, добраться и увидеть всё так, как есть… Так, как должно быть. Должно, только не часто бывает. Совсем почти не бывает – если начистоту. Нет, не выискать мне совпадающих слов…

Да это, в конце концов, и не суть – слова. Все правильные слова найдутся потом. А сейчас, – сказал себе он, – мне достаточно знать, что оно, краеугольное – есть, пусть пока и без имени. Есть – и останется со мной навсегда.

Потому что в четырнадцать, восемнадцать и двадцать лет ещё веришь в смысловую его состоятельность – этого «навсегда». А повзрослев и, как водится, разуверившись, начинаешь смутно сожалеть о былом и всё чаще ловишь себя на мысли: лучше бы, ей-богу, остаться там, в юности, осиянной бесшабашной, слепой и прекрасной, в слепоте своей, верой – забывая о том, что со временем можно заигрывать, но не стоит даже и пытаться его обмануть. Всякий обман, самая попытка его, выйдет, так или иначе, на лишенный жалости свет, и чем позднее раскроется она, обречённая ложь – тем суровей последует наказание.

…И два десятка лет спустя, оказавшись в прежних, оставленных давно палестинах, он будет иметь полную возможность убедиться в этом. Бараки снесут, яблоневые сады выкорчуют, и ничто не будет напоминать о том, что когда-то на месте 112-го километра новой скоростной автострады скандалил, пьянствовал, дрался, загибался и любил рабочий, с названием нехитрым, посёлок – Первый.

В стремлении отыскать хоть малые следы, он проедет пять вёрст к захиревшему Третьему, ещё одной из своих многочисленных родин – и там ему повезёт больше. Низкорослый, веса пера, мужичонка – из тех, что трутся дни напролёт «под магазином» в неизлечимой и яростной алкогольной жажде – мужичонка, в каком далеко не сразу признает он Ваську-Тунгуса, редкого, в прошлом, силача и грозу окрестностей, расскажет ему, что и как. Кто и когда – если быть точным.

Сашка-Доцент, резаный-стреляный в мужеских распрях бессчётно, и всё зря – пьяную смерть обнаружил в собственной кухне, от руки ревнивой сожительницы – в девяносто шестом.

Толик-Длинный – закончился от цирроза на проссанном одиноком одре – двумя годами позже.

Доллар – выбился-таки в люди, перебрался в Город и ворочал одно время настоящими деньгами – пока не перешёл, по первенской врождённой незрячести, оголтелости и бесшабашью, пару-тройку не тех дорог – вскоре после чего и найдён был взорванным в представительском своём авто – за три года до нового века.

Вася-Тунгус – да вот он я, перед тобой! Ты, брат, и не признал сперва, точно? Что говорить, меняется всё, и ты вон как заматерел – не узнать, бля буду! Слушай, а пары копеек на поправку здоровья у тебя не найдётся, трубы, сам понимаешь, горят, а денег – ни копья, и долгануть негде, ох ты, вот спасибо, ты меня просто спасаешь, брат, до чего я рад, что нашлись-словились… Взаимно, Тунгус, как иначе? Нет, нельзя мне, я за рулём, ты давай сам – и за моё здоровье стопарь потяни, ладно?