Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 123

Берендеев осатанело вцепился в ее кружевные, неожиданно легко (как по темному арахисовому маслу) поехавшие по бедрам трусы цвета «металлик». Странно, но открывшееся жадному взору Берендеева уже окончательно обнаженное тело Климовой не обнаружило видимых нарушений очертаний и объемов. Единственно, Берендееву почему-то не удалось сосчитать, сколько у нее на руке пальцев. Взгляд его отвлекся на иные сектора и сегменты женского тела. Климова предстала стопроцентно нормальной, пропорционально сложенной женщиной неопределенной (может быть, индейской?) расы.

— Я не боюсь смерти, — с гордостью произнес писатель-фантаст Руслан Берендеев, протягивая с ковра руки навстречу Климовой, которая, разгадав его маневр и нисколько его не убоявшись, подползала к нему по ковру на коленях, как истомленная страстью наложница, покрывая поцелуями (от ступней и выше) ноги господина, над которыми грозно размахивал шляпкой (как если бы внутри павильона дул сильный ветер) гриб-ствол. — Я готов умереть за моего Бога. Если ему нужна моя жизнь, пусть возьмет хоть сейчас! — гневно прокричал в стеклянный потолок Берендеев.

— Сейчас ты не в его власти… Но если ты вернешься под него, — донеслось до него сверху, — твое сознание будет высосано, в конечном счете оно уйдет в никуда, в навоз, превратится в смердящую, медленно истаивающую в ледяном астрале каплю. Оно будет столь же уродливо, немощно, изношенно и никчемно, как твое тело в старости… Из него высыплется все стоящее, как из драного ветхого мешка. Перед так называемым Страшным судом ты предстанешь в виде тлена, пыли и… ржавчины. А тлен, пыль и ржавчину, — по животу Климовой гуляла мышечная судорога, груди раскачивались, как маятники, несмотря на то что гриб-ствол сидел в ней как второй (не вполне гибкий) позвоночник, Климова обрушила мягко-плотные маятники на лицо Берендеева, — смахивают со стола тряпкой, сметают веником в угол, где тараканы и мыши…

Берендеев подумал, что не переживет этот neverending оргазм. Каждый атом его тела как будто существовал отдельно. Каждый атом его тела совокуплялся с атомом тела Климовой. Это была настоящая симфония оргазма, внутри которой, однако, мысль не плавилась, не утекала в никуда, как при суетливом земном совокуплении, но, напротив, обретала ясность и крепость кристалла, того самого цилиндра из льда, снега и… еще чего-то, летящего одновременно вверх, вниз и во все прочие стороны.

— Я предлагаю тебе свободу, которая остается неугасимой в мире, озаряемом светом миллиардов великолепных звезд, остается неугасимой потому, что никогда не считает себя чем-то большим, чем есть на самом деле, — всего лишь свечой. Ты сам сказал.

— Я люблю моего Господа! — крикнул Берендеев, чувствуя, как волна невозможного (для смертного человека) наслаждения смывает его с синтетического ковра на полу стеклянного цветочного павильона, уносит в пределы, где нет места несовершенным человеческим страстям, а есть место каким-то другим страстям, заставляющим галактики сворачиваться в кульки, а звезды — взрываться и насыпаться в эти кульки сладкими леденцами-астероидами. — Я хоть сейчас готов за него умереть! — Берендеев уже не вполне понимал, кому и зачем он это сообщает. В мире, где в данный момент пребывало его свободное (как пламя свечи) сознание, определенно не было Иисуса Христа. — Он прав… — опустошенно прошептал Берендеев, — какое бы решение насчет меня… и не только меня… ни принял… Прав всегда, везде и во всем…

Пока он произносил (или думал, что произносит) эти слова, Климова, подобно циферблату часов, совершила очередной оборот вокруг секундной стрелки (гриба-ствола). Прямо перед собой писатель-фантаст Руслан Берендеев увидел блестящие, исполненные печали, космические вороньи глаза, рябое в капельках (трудового?) пота лицо.

— Я говорила, что где два, там двести двадцать два пути, — вцепилась ему в плечи Климова, — но ты выбрал наихудший — третий путь…

— Третий? — Берендеев понял, что, если не проснется прямо сейчас, больше не проснется никогда.

— Между двумя жерновами, — медленно соскользнула, как ожившая (и не пострадавшая!) дичь с шампура, с гриба-ствола Климова. — Ты хочешь уйти, что ж, я не возражаю. Попробуй на чем-нибудь сосредоточиться… Да вот хотя бы на этом… — выдвинула ящик кассы, протянула Берендееву сиреневую с серебром купюру достоинством в… семнадцать рублей. Такие странные номиналы были в ходу в мире, управляемом прямыми потомками императора Христа. — Посмотри на нее, — сказала Климова, — прикажи себе проснуться.

Берендеев взял купюру, изумившись слишком уж подробному (в смысле деталей, таких, скажем, как светящиеся глаза кошки в лопухах) ночному пейзажу, на ней изображенному, и в следующее мгновение проснулся.

Но почему-то в казарме на железной койке, где спал, когда двадцать с лишним лет назад служил в армии. Считая дни до дембеля, он, помнится, подолгу смотрел в потолок, отслеживая взглядом трещину, удивительно напоминавшую своими извивами реку Миссисипи на карте. Точно такую же трещину на потолке (ту самую?) писатель-фантаст Руслан Берендеев увидел и сейчас, проснувшись.

— Теплее, — услышал он голос Климовой, — но еще не горячо.

Почему-то она оказалась в форме уже давно не существующей советской армии — с голубыми петлицами ВВС и с лычками младшего сержанта на погонах. Берендеев вспомнил вольнонаемную девушку-сержанта, выдававшую им денежное содержание в штабе дивизии. Ефрейтор Берендеев смотрел на нее во все глаза, получая денежное содержание, она же не видела его в упор.





Берендеев снова уставился на купюру и на этот раз проснулся окончательно.

То есть не проснулся, а просто вышел из стеклянного цветочного павильона под дождь на Кутузовский проспект. По проспекту катились настоящие волны. Проезжающая «восьмерка» — стопроцентная «восьмерка», с облегчением отметил Берендеев, без наворотов с лобовым стеклом и светящимися дисками, — окатила его грязной водой.

— Сволочь! — отпрыгнул на тротуар Берендеев.

Это, вне всяких сомнений, был его мир.

Зачем-то он снова заглянул в павильон. Климова — в черной юбке и белой блузке — против ожидания не исчезла.

— Наверное, я должен это вернуть. — Берендеев протянул ей сиреневую с серебром (как картину художника Куинджи) семнадцатирублевую купюру, на которой был подробнейше изображен ночной сельский пейзаж. Кошачьи (или не кошачьи?) глаза по-прежнему светили из лопухов.

— Оставь себе, — сказала Климова.

— Зачем? — спросил Берендеев. — Боюсь, мне не удастся здесь ее разменять.

— Вокруг нас много миров, — сказала Климова, — переходя из одного в другой, третий, двести двадцать третий, человек обычно рвет все нити. Но иногда оставляет одну-единственную — больше не получается, — самую, как оказывается, для него важную. Оставь, чтобы… — тихо рассмеялась, — сознание не заржавело. Ты сам выбрал.

17

В детстве Мехмед не любил осень. Хоть он и жил тогда на юге, наступление осени: укрупнение — посредством обретения ночным небом свойств увеличительного стекла — звезд, потемнение моря, опадение листьев в парках и лесах — означало неизбежность холодов и, как следствие, затрудненность ночевок под открытым небом.

Летом происхождение и физический состав звезд нисколько не занимали Мехмеда. Осенью ему казалось, что они слеплены из светящегося белого льда, таинственным (и не лучшим) образом соединенного с его живым, теплым телом. Звезды отнимали живое тепло, высасывали его из Мехмеда, как осы хоботом из цветка нектар. Пронзительно-холодным осенью становился и солнечный свет. Промозглый ветер доставал Мехмеда сквозь дощатые стены пляжных лодочных сараев. Он пытался утеплять стены, расставляя по периметру отшлифованные телами, потемневшие от многих сошедших потов лежаки, но лежаки были решетчатыми, а потому не задерживали холод и ветер.

Сама жизнь начинала казаться осенью Мехмеду бессмысленно (в плане утепления стен) решетчатой, как пропитанный испарившимся потом лежак, и пронзительно-ненужной, враждебной, как ночной звездный лед, как холодный солнечный свет.