Страница 15 из 19
-- Мне все равно.
Едва только Дава-Дорчжи приобретает сил сам надеть сапоги, он берет котелок.
-- Куда вы?
-- По вагонам... у солдат каши просить...
-- Я могу сделать это! Возвратный схватите, Дава-Дорчжи.
-- Я же не болел... откуда у меня возвратный... Вам они каши не дадут... вы старик, а похожи на китайца...
-- Дава-Дорчжи, на мне лежит обязанность.
-- Почему вы меня голодом морите? Вы сами все втихомолку с'едаете...
Профессору стыдно думать о золотой проволоке. Пусть она лежит в углу, плотно забитая гвоздями, и погибнет вместе с вагоном. Для себя он ее не употребил и не употребит -- он не вор. Думая так, он чувствует себя спокойнее. Весь Будда в пыли, только почему-то слабо оседает пыль на бровные извилины. Спина -- в зеленоватом налете, профессор смазывает ее маслом, которое достает тряпочкой с вагонных колес.
Однажды, в составе, везущем на дальний восточный фронт коммунистов, он среди кожаных курток, замечает товарища Анисимова. Впрочем, он пристально не разглядывает: он бежит в комендантскую -- ждет. Если Анисимов придет за справкой -- он перехватит его, скажет, что Будду выбросили на одной из станций и он, профессор, возвращается в Петербург.
Он ждет напрасно: Анисимова нет.
Дава-Дорчжи приносил котелки с кашей и щами. Ест он жадно, опуская пальцы в пищу, точно желая напитать жиром пальцы рук. Ложка у него кругом обкусана и на металле круглые следы зубов. И зубы у него точно выросли и заострились: профессору больно смотреть на них. Каша темная и густая походит на землю и низкий запах ее стелется по полу.
Гыген почти не разговаривает с профессором и не спрашивает о пути. Движения его становятся быстрее, спина выпрямляется.
В Новониколаевске он исчезает на целый день.
В Распредпункте как-то неожиданно быстро комиссар делает пометку на заявлении профессора Сафонова: "Удовлетворить, направив по просимому маршруту".
Вечер. Профессор долго путается среди составов, отыскивая теплушку. Надпись на дверях соскоблена: это он видит при ярком свете дугового фонаря. "Нужно восстановить", -- думает он.
Дава-Дорчжи сидит на постели. Он распахивает новый козий полушубок и поправляет ворот гимнастерки.
Профессор невнимательно спрашивает:
-- Подарили?
Ему хочется пошутить с гыгеном и он хочет сказать: "в разрешении на южную дорогу отказано".
-- Получил!
Он, все думая о своем, как-то позади себя говорит:
-- Вот что... где же выдают полушубки странникам?
Гыген делает несвойственный ему жест: подбоченивается. Лицо удлиняется, и профессор видит белые, как бумага, глаза. Голос у Дава-Дорчжи высок, почти крик:
-- В полку, в полку, в полку... сволочь ты этакая... отстань! Подыхать мне тут с тобой! С голоду мне умирать. Не поеду, остаюсь! Мне здесь надо... я здесь... я...
Он пытается вскинуть вдруг ослабевшие руки, профессору страшно подумать, что он вскинет их. Он расстегивает шинель, забывает и опять шарит в петлях давно выкинутые крючки:
-- Конечно, конечно, ваше дело...
Он вдруг обрадованно находит оставшийся крючок, но сукна подле крючка нет. Должно быть, серое, мокрое от снега сукно.
Дава-Дорчжи так и не подымает рук.
-- Я совсем другое думал, Дава-Дорчжи... я полагаю, мы сможем сговориться... Я, наконец, могу достать деньги, получено разрешение. В таких случаях, знаете...
-- Доносить пойдете, -- доносите! Я в анкете сам написал -офицер...
Профессор смотрит на его облупившееся лицо и распухшие (очень неровно, алыми горошинами) веки. Дава-Дорчжи кричит о новом своем перевоплощении: он отныне не Будда, не гыген, он не болел -- он умирал, он оставлял дух того, который вот, в золотых пятнах, рядом, так разве болеют? Профессор говорит тихо:
-- Оставьте шутить, Дава-Дорчжи... Вы офицер, вы почти русский и вам ли итти служить, к большевикам?.. Вы обязаны, вы местный человек... Я вам не верю.
Дава-Дорчжи достает из кармана бумаги, они завернуты в носовой платок профессора. Он их швыряет на кровать.
Дава-Дорчжи идет к дверям военной прямой походкой. Ноги у него слегка косятся, отворяет дверь пинком сапога.
Дава-Дорчжи, гыген и лама, уходит.
Он, подлезая под вагон, чтоб сократить путь, говорит:
-- Вот надоел, старый хрен! Вези теперь!..
Глава VII.
Что думал Хизрет-Нагим-Бей и что мог бы думать красноармеец Савоська, Степь весной, суслики и (как всюду у меня) пестрые травы и ветры.
...В дымке, в дымке села далеких людей свой дымок на пустыре. На дверях и на дворе нет мирской пыли, в пустом шалаше живет в довольстве свобода. Я долго был в клетке.
(Тао -- "Свой сад".)
Человек пробует засов. Железо в крюке лежит крепко. Долго по железу дрожит рука в шинели: засов недоумевает: почему?
Потому, что человек слушает. После болезни трудно узнать шаги. Но нога ожидаемого не скользит на ступеньках.
Проходы немы. Железнодорожники как везде, в тулупах и с фонарями, маслянистый свет которых никогда и ничто не в силах остановить. Прицепляют вагон, тулуп шуршит о буфера и стенку.
Человек гнется справа налево, слева направо -- всем телом. Так гнется кисть тушью на бумаге, и непонятные знаки означают непонятное. Будде непонятно: зачем человек творит эти знаки.
Это неправда!
"Будде все понятно. И медным гневом залито его лицо. И лотосы рук, как льдины в шугу, золотые пальцы ломают синь, как солнце утром ломает вершины гор. Его духовность подобна опрокинутой патре".
x x x
Человек лежит в теплушке. Его затылок сжимает подушка, он отрывает голову, дребезжаще злобится:
-- Что взял, взял? Думал освободиться, думал освободиться, думал одному уехать! Я уйду!
Человеку не зачем поднимать голову: он один и самого себя хорошо слышит. Резки, почти враждебны, его тощие губы:
-- Придете в ужас, и преклонитесь, перед тем, который привезет вам святыню. Раскроете глиняные монастыри, чтоб просияло на него оттуда спокойствие. Он сам проходит последние тьмы. Он...
Самому себе нужно говорить высоко и грубо. Он так и говорит. Он много раз повторяет самому себе:
-- Один субурган, пройденный -- мирно прошедший сюда с Буддой, букет распустившихся падм... Только один субурган прошел Дава-Дорчжи. Другой субурган -- проникновения в великую мудрость, маха-бодийн, превращение в Будду -- не прошел к нему Дава-Дорчжи... От второго субургана свернул Дава-Дорчжи...