Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 17



- Ой, - вздохнула Лина, томясь от неловкости, но не отнимая руку. - Ну что-нибудь же можно сделать, раз у вас так получилось... Вы решили что-нибудь, наверное?

- Что? - переспросила Тоня. - Ты что? Решили! Ре-ши-ли! Все решили. Как же!.. За него трое цепляются, да за меня пятеро, считая со старыми бабками, вот они и решили. Он своих жалеет, я своих. Мужу я нужна вот как: я ему и стиральная машина, и уборщица, подавальщица, судомойка и нянька... да истопница - у нас в доме отопление печное... куда же ему без меня! Да мне и безо всякой любви его жалко, без вот такусенькой даже!..

- Вы его, значит, совсем разлюбили, Тонечка?

- Ох ты, моя крошенька!.. Разлюбила! Да я без мала до сорока прожила, во сне ее не видала, эту любовь. Хоть мелькнула бы, из-за угла платочком махнула... хоть прощебетала бы с веточки да упорхнула! Да я и верить-то бросила, что она у людей бывает. Песни слушала про всякие любви - зевала со скуки да в уме сдачу считала из магазина...

- А она есть, - робко сказала Лина.

- А она есть, - повторила Тоня и, упав лицом в ладони, заплакала с каким-то стоном, будто не от горя, а от боли.

Сквозь просветы между листьями хмеля, которым густо была увита беседка, пятнами пробивался голубой свет фонарей. Лина видела только неясные качающиеся очертания ее завитой барашком головы.

- Я не богиня!.. - вдруг, точно с возмущением отталкивая от себя того, кто ее в этом подозревал, воскликнула Тоня и оборвала плач. - Даже ни капельки! У меня губы не пухлые, пускай у меня глазки с прищуром и четыре зуба железные во рту, пускай, пускай! А что ж, одним красивым или чем знаменитым... жизнь? А я обыкновенная, а вот тоже хочу, двадцать четыре дня за всю жизнь я хочу! Казните, вот казните!

- Да уж я-то казнить не буду. - Лина погладила ее по руке, и Тоня стала плакать, потихоньку, приостанавливаясь, чтоб перевести дух, и всхлипывая, нежно усмехаясь и опять прерывисто всхлипывая:

- Я Тонька, Тонька всю-ю жизнь, всем я Тонька!.. А он меня Тошей называл и руки целовал.

- Он плакал на вокзале или мне показалось?

- Нет, не показалось. Плакал. Он у меня прощенья просил... За что? Жалел меня, а уж я его... Он веселый, добрый, а кроме меня, никто этого не знает. На работе очень ценят... А как его не ценить... - Она с трудом удержала слезы, мешавшие говорить, а ей ужасно хотелось сказать. - Он мне одной всю свою жизнь пересказал, чего и сам про себя не знал, так он мне объяснил: слушаю, говорит, что я тебе рассказываю, все это правда сущая, а сам я это будто в первый раз про себя слышу и даже удивляюсь...

Истекали, из рук ускользали отпущенные судьбой дни, отмеченные прописью на печатной карте путевки, и невозможно было поверить, что ничего нельзя поделать - послезавтра эта койка уже будет не твоя, этим одеялом укроется другая, и, сидя на твоем месте в столовой, другая будет намазывать ломтик хлеба селедочным паштетом, отламывать кусочки рубленой котлеты и, прихлебывая чай, приятно улыбаться, заводя знакомство с новыми соседями...

В их палаточной компании у всех стало не хватать денег. На каждом шагу не хватать. На билеты в кино, на пиво и самую жару, на вечер в их любимом кафе, где уже кивали и улыбались им знакомые официантки.

Вечером на террасе кафе под тентом за столиками, освещенными лампочками, они ели какие-то теплые салаты и пили из маленьких рюмочек что-то невкусное, пахнувшее лекарством, но рядом для них играл оркестр, и морской ветерок шевелил круглые фестоны полосатого тента, а внизу под террасой медленно текла толпа гуляющих, прислушиваясь к оркестру, который играл "для них", и снизу было видно, наверное, как Лина лениво тянет коктейль через соломинку из холодного бокала, и никто не знает, что ей совсем не вкусно, и прическу ее видят и светло-голубое платье без рукавов, про которое он сказал: "Тебе идет!" - и оно навсегда стало ее любимым, даже благодарно любимым (за то, что оно есть, ведь его могло бы и не быть).

Точно все повернулось другой стороной: чувствуя на смуглой щеке розоватый отсвет абажура маленькой лампочки на столе, она у всех на виду со своим возлюбленным в самом деле, вправду сидит вот за столиком, а не глядит из темноты пятнадцатого ряда партера с билетом на один сеанс в кармане, как на сияющем экране под музыку пресыщенно потягивает из бокала изысканно утонченный напиток какая-то прекрасно несчастная, или презрительно равнодушная, или просто сказочно счастливая девушка с великолепными волосами и розовым отсветом на округлой щеке...

Они не спеша вернулись в палатку, и тут-то выяснилось, что надувного матраса нет, он по дешевке продан кому-то из вновь приезжих - обменян на вечер под колышущимся тентом у розовой лампочки.

Они смеялись вдвоем над таким удачным, великолепным обменом. Какой-то матрас - и этот вечер! Нитку дутых стеклянных бус обменять на слиток золота и слоновую кость! Наплевать, что лежать немножко жестко.

Как игроку, втянутому в водоворот азартной игры, когда он уже потерял голову, не жаль ничего, чем-то условным, второстепенным, нереальным начинают казаться ему имения, лошади, перстни и кареты (или зарплата, штаны, мотороллер), поставленные на карту, - и только счет очков, фишек и комбинации карт делаются реальностью, так и в последние дни их жизни все не жалели ничего, чтоб "продержаться". Занимали, делились, продавали.

В море купались по десять раз, до веселого головокружения, а выбравшись и рухнув на горячий песок, не успев отдышаться, начинали какую-нибудь викторину.

- Что едят комары, когда нет дачников?

- Сосут нейтрино! Квазаров кусают!



- Туристов из антимира едят!

- Неверно, ноль очков! Почему огурцы бывают горькие?

- Пес их знает!

- Ответ правильный! Два очка!

И через минуту бросали надоевшую игру, начинали следить за вертлявой трясогузкой, бегавшей мелкими быстрыми шажками среди лохмотьев раскисших водорослей, и горячо спорить: та это или не та, что по утрам шныряет среди палаток, подбирая крошки.

Но и этот последний день кончался.

- Ну как, надумала? - спрашивала после обеда в который уже раз Сафарова у Лины. С удивительной настойчивостью, хотя вроде бы и насмешливо-равнодушно, она все приставала, чтоб та продала ей коротенькую кофточку с нежным пушком вроде цыплячьего. Лина носила ее с лакированным поясом. Кофточка была любимая, и ее было очень жалко. Сначала-то Лина вообще не думала ничего продавать, даже слушать было противно, но в этот последний день, когда мальчики, которые всегда за нее платили, совсем выдохлись и, значит, ни кафе, ни музыки, ни соломинки, ничего не могло быть, она сказала Сафаровой:

- Да ведь она вам не годится, она на меня только-только!

И Сафарова поняла, сразу поняла, что кофточка достанется ей, и тут же предложила пятнадцать рублей.

Тоня, не поворачиваясь, она все больше лежала теперь на постели, разглядывая стену, молчала и часами водила пальцем по узору обоев, грубо крикнула:

- Жмотиха. Ты ей сама предлагала двадцать!

- Предлагала, а она не брала. А у меня самой на дорогу только осталось. Вот нету больше!

Лина стояла красная как рак; до того стыдно было за Сафарову, что готова была уступить, поскорей кончить, отвернуться, уйти.

Тоня как ужаленная быстро повернулась и села.

- Плюнь на нее, Линочка! Плюнь, плюнь! Я тебе дам двадцать, раз уж так!

- Ох ты! Да у тебя и денег-то нет!

- Ты у меня в кармане пересчитала?

- Считать-то там нечего!.. Ну, ладно, я тебе двадцать дам, значит, с пояском!

Сказать, что пояс она вовсе не согласна отдавать, о нем и речи не шло, было противно до тошноты, точно сама Лина стала торговкой на барахолке. И вместо этого она повторила:

- Все равно она же вам не годится.

- Это уж моя забота. Вы все о себе да о себе, а я, может, не себе беру!.. - Сафарова презрительно сделала замечание и Тоне: - Тоже моду такую взяла - покупку перебивать! У нас за это, знаешь!.. И денег-то небось нету!