Страница 14 из 80
— Дай ендову, — тихо сказал мужичок; и ряженый тут же поднес ковш прямо к его губам — тонким и бесцветным. Мужичок чуть пригубил вина — будто поутру на свадьбе с травы росы выпил — прикоснулся к губам рукавом рубахи. Проговорил распевно:
— Доброе вино, сладкое. Пей, добрым людям товарищ.
И Тимоша — неизвестно почему — враз покорился его тихому голосу, от которого иного, кажется, бросило бы в сон, ан нет — все кругом слушали так, словно райская птица пела: со вниманием и всевозможным умилением.
Тимоша, скосив глаза на мужичка, выпил один глоток, другой — все вокруг в лад захлопали в ладоши, загомонили складно: «Доброе винцо, погляди донцо, и мы все люди донные добре упоенные!»
Тимоше вдруг стало покойно и радостно: вино и впрямь было добрым — не пивал слаще, и привечали его, как равного, донные люди — мужики да бабы пройди свет, изведавшие все до дна. Ему захотелось не ударить в грязь лицом — предстать перед ними этаким бывальцем из тех, что не дома сидят, а и на людях говорят. И Тимофей, осушив ендову до дна, и ещё ничего не почувствовав, поясно поклонился мужичку в лапотках и произнес вежливо:
— Благодарим за угощение!
— Молодец! — воскликнул мужичок. Знает, кому кланяться, кому челом бить!
Поглядев на притихших питухов, сказал:
— А кто иной вежеству не учен, и тому — где пень, тут челом; где люди — тут мимо; где собаки дерутся — говорит: «Бог помощь!»
— Так ведь мы, господин, читать-писать не горазды, а твоей милостью пряники едим писаные, — сладко пропела простоволосая большеглазая молодуха. И с немалым лукавством добавила: — А вели, милостивец, вежливому человеку грамоту свою изъявить.
Мужичок шутливо ткнул молодуху в бок и сморщился лицом — засмеялся.
— А ну-ко, голубь, чти, што на донце у ендовы написано. Тимоша повернул пустую ендову, громко прочел: «Век жить, век пить!»
— Так-то, голубь, — проговорил мужичок и в другой раз сморщился личиком.
— А ну, чти еще! — и ткнул перстом в стенку ендовы. «Пить — умереть, не пить — умереть; уж лучше пить да умереть!» И рядом: «И пить, и лить, и в литавры бить!» — Тимоша прочая все громко, внятно, истово, как на клиросе стоял.
— А верно ли то сказано? — спросил хозяин, как будто бы вскользь, промежду прочего, но Тимоша и тут уловил: сей вопрос важнее прежних.
— Доброе дело — правду говорить смело. И ты за то меня, Леонтий Степанович, не суди.
— Ох, прыток, вьюнош, — снова засмеялся мужичок. — Нешто мое имя-отчество у меня на лбу написано?
— Не колдун я, — угадчик. Сколь живу — столь и на людей гляжу. И не просто так гляжу, а со смыслом. И всякого человека стараюсь распознать, каков есть? Вот так же и на тебя глядел — и понял: не простой ты человек доброй: хоть бы сермягу тебе носить, а доброродства твоего от глаза не скрыть.
Леонтий Степанович от удовольствия аж зажмурился. И не заметил, что Тимоша на первый его вопрос не ответил, обошел его хитростью.
— Ладно, ладно говоришь, вежливый человек. Чую я — быть тебе добрым людям товарищем, подлинно. А теперь — к столу.
И хозяин, обняв Тимошу за пояс, пошел впереди прочих к свечам, к ендовым и чарам, к блюдам и всяческим брашнам, а за ними, ударяя в такт ладошками, приговаривая и поплясывая, двинулись пестрые, пьяные гулевые люди.
Встав во главе стола, в красном углу, под образами, завешанными плотным холстом — чтоб не видели святые угодники буйства и пьянства, срама и богохульства — Леонтий Степанович по-скоморошьи воздел руки и в тишине, мгновенно наступившей по мановению его всемогущих дланей, произнес тихо:
— Послушаем, братья и сестры во диаволе, премудрость язычника Соломона, царя и чародея.
Плещеев замолчал и кивком головы позвал к себе маленького человечка почти карлика — одетого в рясу, но без наперсного креста.
Карлик ловко прошмыгнул к Леонтию Степановичу и по-собачьи преданно глянул в лицо ему.
Плещеев, важно прикрыв глаза, сел на лавку и тихо произнес:
— Начинай.
Карлик встал на лавку и неожиданно густым и красивым голосом начал читать: «Кратка и прискорбна наша жизнь и нет человеку спасения от смерти. Случайно мы рождены, и после будем как небывшие: дыхание наше — дым, и слово — искра в движении нашего сердца. Когда искра угаснет, тело обратится в прах и дух рассеится, как воздух, и имя наше забудется, и никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдет как след облака, и рассеится, как туман, разогнанный лучами солнца. Ибо жизнь наша — прохождение тени и нет нам возврата от смерти.
Будем же наслаждаться и преисполнимся дорогим вином и благовониями, и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни, увенчаемся цветами роз, пока они не увяли. Везде оставим следы веселья, ибо это — наша жизнь и наш жребий. Будем притеснять бедняка, не пощадим вдовы и не постыдимся седин старца. Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным».
Попик замолк и, дурашливо скривившись, ёрнически взвизгнул, А услужливая память подсказала Тимоше то, чего не договорил пьяненький вития и чем на самом деле кончалась эта притча: «Так они умствовали и ошиблись, ибо злоба их ослепила их».
Проснулся Тимофей поздно. Открыл глаза — потолок не из жердей слажен — дощатый. Глянул в горницу и от страха похолодев, стал вспоминать, что же было после того, как повел его Леонтий Степанович за стол? Но ничего вспомнить не мог. Вино, проклятое, время как ножом разрезало — одна половина явственная, будто в зеркало при солнце глядишь, другая — как в печной трубе беззвездной ночью. И чем более глядишь, тем гуще мрак.
Поглядел Тимоша ещё раз в горницу, а на полу шесть девок ли, баб ли с восемью мужиками лежат. И от подобного срама закрыл Тимофей глаза крепко и стал о том только думать, как бы не слышно домой сбежать, однако сделать того не успел: раскрылась дверь и вошел в Горницу Леонтий Степанович босой, в одних исподних портах, зябко держась левою рукой за правое плечо, а правой — за левое. Оглядел всех, и заметил, что Тимоша открыл глаза, приложил перст к губам — молчи-де. А сам, юрко нырнув в соседнюю спаленку, вынес оттуда горящую свечу и, зажав от смеха рукою рот, поставил свечу ближнему спящему мужику к самой бороде. Раздался слабый треск, запахло паленой шерстью, мужик замычал, ещё не просыпаясь, дурашливо замахал руками, и — вдруг — вскочил, заревел — чисто медведь, на коего пал пчелиный рой.
Леонтий Степанович, тихо повизгивая, привалился к дверному стояку.
Тимоша хохотал до боли в животе. Жёнки, сев, кто где лежал, от смеха плакали. Обгоревший мужик метнулся из горницы вон — мыть лицо водой и скрываться подальше от всеконечного срама: кто не знает, что борода в честь, а усы и у кошки есть? А тут — истинно — принес свою бороду на посмешище городу.
Понемногу все отсмеялись. Леонтий Степанович незаметно исчез. Вышел в горницу в боярской одежде: в польском зеленом кунтуше, на перстах кольца, на ногах сафьяновые сапожки.
К выходу его два отрока неслышно переменили на столе все. Поставили квас, хлеб, редьку с маслом, пирог с капустой, морошку — ягоду, сбитень свежий.
Бабы, не сев к столу, из горницы тихо вышли. Мужики смирно сели на лавки, ели молча, робко взглядывая на хозяина.
Хозяин сидел скучный, ел-пил мало. Вскоре махнул рукой — подите прочь. Все неслышно пошли к двери. Когда уже были у порога, Леонтий Степанович сказал скучно:
— Ввечеру, Тимошка, к темноте, у меня будь.
И снова стоял Тимоша у знакомых уже ворот и думал, что предстоит ещё одна знатная гульба и попойка. Однако, когда вошел в дом, понял — не туда повел его холоп с пистолью. Миновав узкий коридор и отворив низкую железную дверь в стене, страж потоптался робко, покрестился, и сказал неожиданным, плачущим голосом:
— Спаси, богородице, и помилуй! Иди далее по лестнице сам-один. А как придешь на самый верх, ко двери малой, чти молитву и вступай в горницу бесстрашно. А я дале не пойду — лесенка мне узка.