Страница 31 из 37
- Невысокого роста, белокурый? В длинной шинели?
Он сжал кулаки и сел, опершись локтями о колени и обеими руками закрывая лицо.
- Я должен, наконец, рассказать вам, Галя, - сказал он глухо, - или это постоянно будет преследовать нас обоих... Лучше всего, если бы я рассказал вам сразу же... тогда, когда все это случилось! Но и теперь не поздно.
Он тотчас же начал говорить, не поднимая головы, не отнимая рук от лица.
- Вы помните этот день, когда я уезжал на фронт, и вы меня провожали; мы впервые расставались надолго... Вместе со мною в этот день на фронт отправлялись трое моих товарищей, вы были незнакомы с ними, но, может-быть, один из них запомнился вам лучше других.
Он был прапорщиком, простым пехотным прапорщиком Литовского полка, но я ни разу, за всю жизнь, не встречал людей, которые бы до такой степени не подходили к военной службе, к армии, к войне как он. Их полк отправлялся вместе с нашей частью. Я не знаю, как вы, Галя, а я в этот день там, на вокзале, каждую мелочь запомнил... даже помню как вы были одеты и как вы поцеловали меня и вот его тоже... прекрасно помню: он ходил по перрону и курил папиросу за папиросой, разговаривал со всеми сразу, сутулился, щурил глаза, смеялся. У него было подвижное и в то же время как-то немного рассеянное лицо. Я познакомился с ним через одного из приятелей; он часто бывал у нас в училище, и все подсмеивались над его рассеянностью, над тем, что он постоянно курил такие же длинные и тонкие, как он сам, папиросы, что он на десять шагов не мог отличить женщину от мужчины. Так вот этого человека звали Раевский.
Видимо Шахов не слишком часто называл это имя; он пригнулся еще ниже и еще плотнее прижал руки к лицу.
- Там на фронте я узнал, что этот рассеянный человек ведет в армии крупную революционную работу. Я был и раньше с ним близок; теперь мы сблизились еще больше, даже жили вместе... Я невольно попал в круг его работы и принялся за нее с ужасной горячностью, он меня потом даже удерживал и предостерегал. Моя задача была проста: - я должен был делать то, что делали в это время десятки и сотни людей в тылу и на фронте, а вот эту простую задачу приходилось решать под угрозой немедленного расстрела; любой офицер, не задумавшись ни на минуту, счел бы своим долгом застрелить меня на месте, если бы узнал, что я подстрекаю солдат к неповиновению, распространяю листовки против войны. И он имел право это сделать, это право было известно всем, им пользовались неоднократно.
Так вот, после полугода напряженной работы я был арестован.
Мне трудно теперь говорить вам, Галя, что я почувствовал, когда меня арестовали. Все обрывалось сразу, - а мне тогда не было еще двадцати двух лет... Самое лучшее, что я мог желать тогда, - это быть расстрелянным немедля, - но меня не расстреляли...
Я был привезен в Варшаву и, как изменник и подстрекатель к бунту в пределах действующей армии, был передан в распоряжение военно-полевого суда.
Вы знаете, Галя, что такое военно-полевой суд?
В течение пяти дней меня двенадцать раз вызывали к допросу, все по ночам и это самое страшное, ночью, когда вас будят внезапно и в кандалах, в арестантском халате тащат под конвоем с факелами через весь город, и вы не знаете, куда тащат; быть-может на допрос, а быть-может туда, откуда еще никому не удалось возвратиться.
И этот следователь, который, кажется, мертвеца заставил бы сознаться, и полная уверенность в том, что все кончено, и тюремное одиночество, которого я до сих пор никогда не испытывал, - словом, через неделю я был конченным человеком. Первые дни я держался спокойно, ни одного лишнего слова не говорил на допросах, - потом начал отрицать все, и это было началом...
Он остановился и как бы с усилием отвел в сторону то, о чем собрался было говорить.
Галина слушала его как-будто с полным спокойствием, не прерывая и не задавая никаких вопросов; лицо ее, на которое Шахов взглядывал иногда, было сосредоточенно и бледно.
- В тот день, когда я начал отрицать все, я узнал, что положение мое не безвыходно, мне сказали, что есть возможность поплатиться за "подстрекательство солдат к мятежу на территории действующей армии" более дешевой ценой, чем то, что меня ожидало.
В ту же ночь я пытался повеситься на решетке, - меня сняли и такого, каков я был, полумертвого, измученного до того, что я не мог стоять на ногах, до того, что каждые десять минут я терял сознание, потащили к допросу.
Я и теперь не могу вспомнить, как вырвалась у меня эта фамилия, - я назвал только одного...
Шахов внезапно остановился - он побелел так, что Галина с невольным беспокойством оглянулась вокруг себя, - и вдруг с исказившимся лицом, дрожащими пальцами принялся отстегивать кобуру револьвера: за окном, под отогнутой занавеской, в темном отсвете стекла маячило тошнотное лицо с расплющенным носом и губами.
Галина спросила что-то напряженным голосом, - Шахов не слышал: сухими руками он тащил из кобуры револьвер и за это долго мгновение успел заметить, что Главецкий (он не сомневался в том, что это Главецкий) пристально, не отводя глаз, смотрит куда-то мимо него и потому не замечает его движений. Он невольно проследил направление его взгляда: Главецкий внимательно и с ужасным, казалось бы, интересом смотрел на Галину; он как-будто даже подмигивал ей и всячески старался привлечь ее внимание.
В то мгновение, когда Шахов начал поднимать револьвер, все исчезло; ничего больше не было за окном - кроме пустой улицы и слепого, сумеречного света.
Теперь только он расслышал, что говорила ему Галина:
- Константин Сергеевич, что с вами? Оставьте револьвер! Да что же с вами?
Шахов сунул револьвер в кобуру.
- Ничего, пустое! Мне показалось, что сюда в окно кто-то лезет.
Он перевел дыхание и принялся вздрагивающей рукой водить по глазам и по лбу.
- Нет, ничего. Только знаете ли, Галя...
Она протянула к нему обе руки, - он крепко пожал их и закончил:
- Остальное я когда-нибудь потом доскажу вам!
Шел уже пятый час, и пустой город заволакивало дождем, снегом, и в беловатой мути, которая чорт знает откуда берется на петроградских улицах, начинали уже светиться слепые, как слюда, окна, когда Шахов вернулся к себе в номер, чтобы сменить белье, заношенное за две недели.
В номере было грязно и холодно - большие, черные, похожие на жандармов, тараканы важно ходили туда и назад и деловито шевелили усами; Шахов разогнал их, - они эмигрировали, но расходились не спеша с глубоким сознанием своего достоинства.
Шахов торопился: трехчасовой отпуск подходил к концу, и часы просто, и часы революции говорили о том, что у него нет ни одной свободной минуты.
Он быстро разделся до гола, фыркая и отплевываясь окатился холодной водой и торопливо растерся, накрутив на руку мохнатое полотенце.
Последний таракан, явно презирая опасность, медленно шел через комнату; небольшой белый пакет, на который Шахов в первую минуту не обратил внимания, преградил таракану дорогу; он сердито толкнул его усами, обошел и, прихрамывая, пошел дальше.
Шахов с внезапной задумчивостью проводил его взглядом, натянул брюки и поспешно поднял пакет.
Это было большое казенное письмо с круглой сургучной печатью. На конверте было выведено аккуратнейшим, почти каллиграфическим почерком его имя.
Он сломал печать; из большого конверта выпал маленький листок, вдоль и поперек исписанный тем же аккуратнейшим почерком.
"Милостивый государь,
Константин Сергеевич!
Извиняюсь и прошу не сердиться за сие старо-режимное обращение. Рывшись в памяти, ничего лучшего не нашел.
Не находя вас неоднократно дома, осмеливаюсь обратиться к вам с нижеследующей просьбой. Не истолкуйте превратно! Отнюдь!
Если вы помните наш последний разговорчик, кончившийся, как известно, жесточайшей обидой, то не сомневаюсь в том, что вы укротили теперь ваши расстроенные нервы.