Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 9



Помню атаку. Все кругом казалось мне редким, не густым, странным и неподвижным.

Помню желтые на сером мундире ремни немецкого лейтенанта. Лейтенант первый выскочил мне навстречу, после секундного остолбенения бросился, повернулся и упал, подгибая колено под грудь и как будто ища место, где бы лечь на землю. Желтый ремень пересекал его спину. Не я убил его (с. 68).

Легко узнать в этом фрагменте по-толстовски "странное" изображение войны - почти как первый бой Николая Ростова в "Войне и мире"; и действительно, Шкловский в те годы много изучает Толстого, во многом именно его прозой обосновывает свое понятие художественного "остранения". И все же есть в этом пассаже короткая фраза, какой у Толстого не встретишь: "Не я убил его". Не "кто-то другой", не "какой-то солдат рядом со мной" (с которым подразумевалась бы солидарность рассказчика), а вот так абстрактно-негативно - "не я". Не то чтобы Шкловский открещивался от своей причастности к кровопролитию: война есть война, он сам поднял людей в эту атаку, был в ней тяжело ранен, а позднее получил за нее Георгиевский крест от генерала Корнилова. Это какой-то более сильный, не этический, а скорее, онтологический жест, совершаемый не героем, а рассказчиком; его зовут так же, как и героя, но он подчеркивает свое несовпадение с ним: тот, кто был там, - не я, уже не я.

Чтобы лучше понять этот жест, возьмем еще два примера из той же книги. Осенью 1917 года Шкловский - снова военный комиссар Временного правительства, но уже в оккупированной русскими войсками северо-западной Персии. Местное население бедствует, голодает, страдает от погромов, умирает прямо на улицах.

Раз утром я встал и отворил дверь на улицу, что-то мягкое отвалилось в сторону. Я посмотрел нагнувшись... Мне положили у двери мертвого младенца.

Я думаю, что это была жалоба (с. 126).

И буквально через две страницы - как будто самоцитата, нарочитый повтор словесной конструкции:

Слава Халил-паши на Востоке - громкая. Это тот самый Халил-паша, который при отходе от Эрзерума закопал четыреста армянских младенцев в землю.

Я думаю, что это по-турецки значит "хлопнуть дверью" (с. 128).

Если вдуматься, то второй отрывок, при гораздо большей чудовищности упоминаемого события, более традиционен и психологически легче усваивается, чем первый, опять-таки в силу дистанции - дистанции физической (не сам видел, а излагаю с чужих слов) и моральной (в последних словах легко прочитать возмущенный сарказм по поводу зверств турецкого генерала). Другое дело - рассказ о собственном столкновении вплотную с одним из ужасов войны: травматический душевный опыт невозможно (нельзя, недостойно) подверстывать под какую-либо общую моральную категорию, и, чтобы донести до нас всю его нестерпимость, несводимость к любому объяснению, писатель имитирует категорию заведомо условную и парадоксальную; выражаясь в терминах опоязовской теории, сюжетная псевдофункция "жалоба" остраняется фабульной мотивировкой (мертвый младенец) и сама остраняет ее. Из-за такого контраста двух уровней конструкции резко раздваивается и сам субъект речи: тот, о ком сказано "раз утром я встал...", и тот, кто продолжает "я думаю, что это была жалоба", - два разных, несовместимых лица, хотя именно в этой точке герой и рассказчик, материал и прием сходятся вплотную. Автора нельзя упрекать в бесчувственности или цинизме; скорее, перед нами "черный юмор" (еще одно знамение эпохи - его как раз в те же годы стали разрабатывать французские сюрреалисты), который в данном случае основан на том, что авторская личность - не совпадающая ни с героем, ни с рассказчиком - принципиально отсутствует в тексте, ускользает в пустоту, в пробел, в невещественный переход от одного "я" к другому, в монтажный стык между двумя абзацами. Для этого и служит "фирменный" паратаксис Шкловского - разбивка текста на короткие абзацы и фразы с минимальными синтаксическими сцеплениями и с большим числом пробелов.

Параллельно с событиями, излагаемыми в "Сентиментальном путешествии", Шкловский писал теоретико-литературную статью "Связь приемов сюжетосложения с общими приемами стиля". В его собственной прозе сюжет и стиль, деятельность рассказчика и приключения героя тоже развиваются параллельно. Стилистические приемы остранения, которые в приведенных выше примерах непосредственно осуществляются в художественной речи, соответствуют прямым высказываниям о войне как реальности, доступной восприятию героя: эта война неплотная, в ней много пробелов и пустот, куда именно и попадает он сам. Дискретность, пустотелость войны - залог чувства странности, которое стремится внушить читателю повествователь; вспомним еще раз рассказ об атаке на фронте: "Все кругом казалось мне редким, не густым, странным и неподвижным". А вот еще сходные свидетельства:



Я не видал Октября3 , я не видал взрыва, если был взрыв.

Я попал прямо в дыру (с. 142).

В гражданской войне наступают друг на друга две пустоты.

Нет белых и красных армий.

Это - не шутка. Я видел войну (с. 188).

Много ходил я по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что был я в дырке от бублика.

И страшного никогда ничего не видел. Жизнь не густа.

А война состоит из большого взаимного неуменья (с. 205).

Известно, что Гражданская война велась при отсутствии сплошного фронта, но на германской войне фронт был, а Шкловский рисует ее точно так же, то есть дело тут в принципиальном эстетическом выборе. Он ученик Толстого или Стендаля с его знаменитым описанием битвы при Ватерлоо. Для него война - не живописное полотно, густо заполненное войсками, их диспозицией и амуницией (так в батальных панорамах на первом плане размещали бутафорское военное снаряжение, обломки и т.д.), а какая-то рваная поверхность, где никакое силовое действие не оказывает эффекта - занесенная рука, словно во сне, проваливается в пустоту.

Отсюда - странный, двойственный статус героя-рассказчика на такой рваной войне4 . С одной стороны, он умеет "жить в промежутках"5 , в "дырках от бублика" и в силу этого неуловим, не дает себя ухватить: "Я тут был как иголка без нитки, бесследно проходящая сквозь ткань" (с. 221). В него стреляют враги, за ним охотятся сыщики, но все напрасно, он от всех уходит; даже вызванный в ЧК, он спасается характерно литературным способом заговаривает всем зубы красочными историями, почти как восточная сказительница Шехерезада: