Страница 93 из 107
"Может, это обида в Домне слышится? - подумал Устинов. - Обида, что Зинка Панкрато-ва отыскала меня в лесу, сняла с бороны? Зинка, а не она сама?" - подумалось Устинову.
Однако не обидчиво, а скорее с лаской произносилась Домной сказочка: "Тогда, может быть, Домна радуется, что мужик у нее живой остался?"
Опять не то... Не радость была в ее голосе, а что-то другое.
"А ну их к черту, баб этих! - рассердился Устинов. - Начнешь их угадывать - после и сам голову потеряешь, заблудишься!" И он осторожно вытянулся в кровати и обратился к самому себе, только себя начал слушать и понимать.
Вытянув раненую ногу, он пошевелил на ней пальцами, потом согнул, потом разогнул в колене и тут догадался, каким он проснулся нынче: выздоровевшим!
А то он испугался, что охромеет. Глупо! С войны вернулся целым, а из Белого Бора - дырявым!
Правда, на войне, помимо контузии, один раз его тоже продырявили. Штыком. И тоже очень глупо.
Выбросили австрияки белый флаг из окопа, взвод, в котором воевал Устинов, спокойненько подошел к этому окопу, и вдруг - р-раз! чернявенький такой австрияк, молоденький, штыком Устинова в руку! Это он с испугу, зажмурившись и дрожа как осиновый лист.
Устинов, не раздумывая, тоже штыком - напрямую! Но в последний какой-то неуловимый миг вильнул винтовкой в сторону, оставил чернявенького жить. Только плюнул в него и всячес-ки отматерил.
Где-то нынче он, тот чудом спасенный австрияк? Поди-ка, здоров-здоровешенек, а вот Устинов ни с того ни с сего снова ранен! А если уж кому опять быть раненым, то, по справедли-вости, конечно, австрияку! Не Устинову же?!
Хотя и с запозданием, но справедливость откликнулась: нога была уже своя, слушалась хозяина.
Домна в лечебных припарках и травках имела толк. Посторонних не лечила, а касалось дело своих, домашних, тотчас шла в амбарушку, у нее там угол один завешен был пучками разных трав, листочков, корешков, она брала пучки эти в руки, ощупывала их, обнюхивала, пробовала на зубок, разглядывала на свет, приносила в дом и запаривала. После пользовала ими больного.
Нутряные болезни, правда, не очень-то ей давались, а вот синяки разные, ушибы, раны, коросты и нарывы, а еще ревматизм, хотя скотский, а хотя и человечий, - это всё было ей с руки, с этим она управляться знала как. Сама никогда не болела, и постороннего пятнышка к белой ее коже не прилипало ни одного за всю жизнь, может, поэтому выводилась всякая такая нечисть из других с легкой Домниной руки.
Вот и кобыле Груне нынче лечила левую переднюю, и мужику своему правую. Мужик против Груни выходил податливее, хотя еще и не так-то легко ему было ногой ворочать справа налево, пяткой внутрь и пяткой вбок, но это не имело серьезного значения: всё равно пятками вбок никто не ходит. А в обычной позиции - пальцами вперед, пяткой назад - нога не жаловалась, если в ней еще и саднило, так она сама этого стеснялась.
Так и должно быть: мужицкая же нога и солдатская, пашни отмеряла, походов отшагала многие тыщи верст, ко всему привыкла. Ей долго болеть не полагается. Ей одно из двух - либо совсем пропадать, меняться на деревянную, либо быть здоровой. Вот она и желает быть здоровой.
И Устинов, похвалив свою мужицкую ногу, не забыл и себя, мужика. Воспрял духом, покряхтел, попыхтел и оделся.
Вышел в горницу. Сказал Домне, которая никак не ожидала увидеть мужа на своих двоих, принести ему палку-костыль. Он вспомнил, что такого рода палочка, оставшись от деда Егория, висела на гвозде в дальней кладовке, терпеливо дожидалась своего срока - понадобиться кому-нибудь. Хорошая была палочка, крепкая, обхоженная, и вот понадобилась.
Домна в это время, отнекиваясь от Наташки, которая всё еще просила бабку пересказать, как Сема-Шмель украл себе невесту, как его догоняли, да не догнали, но бабка занята была уже другим делом - начала крутить ручку старенького "зингера".
Значит, разжилась где-то нитками, а то всё жаловалась, что "зингер" есть, и даже матерьял кое-какой имеется, а ниток подходящих - одного юрка нету.
Машина под рукою Домны тележно стукнула еще раз-другой и замолкла: Домна, едва начав крутить ручкой, оставила ее, пошла в кладовую. За палочкой.
На ходу обернулась, сказала Устинову:
- Ты бы, Николай Левонтьевич, полежал в кровати еще сколько-то! Куда тебе торопиться?
Устинов снова заметил в голосе ее звучание, которого не было прежде, но ему было уже не до этого: он встал, стоял и даже ходил на двух, и к нему тут же со всех сторон прибились дела-заботы. Прежде всего он огляделся вокруг.
Картина в горнице обыкновенная...
Наташка игралась с тряпичной куклой, Шурка, отец ее, тоже играл закусив на левую сторону язык, старательно вырезывал по дощечке шашечные клетки. На истинной работе забот Шурке нет, не было и не может быть, там он язык не закусит никогда, зато в несерьезном, в игровом каком-нибудь деле большего старателя трудно найти.
Средний мальчонка, Шурка-младший, сидел под столом и кукарекал оттуда. Самого же меньшего - Егорку - Ксения купала в корыте, а тот, розовенький весь, не то смеялся, не то бунтовал, бил руками-ногами, и брызги летели из-под него, словно из-под весеннего воробьиш-ки, когда тот в самой первой лужице барахтается. Мать уже измучилась с ним, вымокла вся, растрепалась, а Егорка всё бил да бил ее пятками в грудь, будто, отталкиваясь от нее, хотел уплыть в какой-нибудь край света.
Все жались к огоньку сальной свечки, которая в блюдечке прилажена была на задвижку печи-голландки. Кто как мог, так и жил на этом тускленьком сиянии.
- Шурка?! - спросил Устинов.- Ты мой наказ выполнил? Либо нет?
- Насчет чего это вы, батя? - будто бы удивился Шурка вопросу и глубже врезался чьим-то чужим сапожным ножиком в широкую квадратную доску.
- А то не знаешь? О Моркошке тебя спрашивают!
Устинов, как только привезли его, раненого, домой, наказывал Шурке нанять в помощники кого-нибудь за два и даже за три пуда зерна и выкопать на скотском кладбище могилу, похоро-нить в ней верного друга Моркошку.
Однако нынче, поглядев на Шурку, Устинов засомневался: три, а то и четыре пуда этот веселый малый запросто мог загнать кому-нибудь из самогонщиков, а Моркошку бросить в открытом поле на растерзание лисицам и волкам... И волки, может быть, как раз сию минуту уже обгрызли последнюю Моркошкину косточку и теперь страшно щерятся друг на дружку желтыми клыками.
- Нет, я, как вы сказали, так и сделал, батя! - заверил Устинова Шурка. - Только за три пуда никто в помочь не пошел. Народ, он ведь нонче, сами знаете, батя, какой. Так и пришлось четыре пуда посулить и отдать! Хошь не хошь - четыре отдал!
- Побожись-ка?
- Ей-богу, батя! Да неужто вы мне не верите?!
- С тебя много не возьмешь, не спросишь. Хотя и с твоей божбы.
Шурка как бы обиделся и, сделавшись еще старательнее к своим трудам, не сразу заметил:
- Вы, батя, завсегда так: вовсе не об том спрашиваете, об чем надобно спросить.
- Ну-ну?! - тревожно обернулся к зятю Устинов. Он вспомнил, что, покуда болел и лежал в кровати, ему непрерывно мнилось, будто его рана вовсе не последняя беда и забота, может, даже и не главная, а главная подойдет вот-вот, как только он встанет на ноги. - Ну-ну? Об чем это ты?
Ксения приутихла у корыта, Наташка спрятала куклу в подол своего платьишка, а Шурка, сощурившись левым глазом, уставился на тестя правым, язык убрал внутрь и стал медленно поглаживать себя по шее. Прикидывал справится ли его глотка с тем самым сообщением, которое он собирается выпустить через нее наружу.
- Об чем ты? - снова спросил Устинов.
- Я об мерине бывшем куприяновском и кругловском, батя!
- А с ним что и как? Приключилось как-нибудь? Да?
- Вот как, батя: увел его Прокопий Круглов. Обратно на ограду свою увел. Позавчерась было!
- Немыслимо! - закричал Устинов и в чем был бросился на улицу, на мороз, а Домна вслед за ним выбежала из кладовой: