Страница 91 из 107
- Ну а чего это на кумысы-то он поехал в таком предсмертном виде? В степь, да и далеко так? - спросил Дерябин.
- Так в том-то всё и дело, что не на кумысы и не лечиться поехал он! Он же с возлюблен-ной со своей поехал таким вот образом прощаться. Навсегда. Навеки... Высокий был такой, борода темная и, видать, красавец, пока не сделался чахотошным.
- Тут заплачешь... - не то фыркнул, а не то и всхлипнул Игнашка. Ишшо как!
- Конешно! - согласно кивнул Калашников. - Она думала, поди-ка, не надо было ей на такое свидание-прощание соглашаться! Она, поди-ка, думала: вот согласилась, вот он через энто, через меня, и сгинул ранее собственного срока?! Да мало ли как она в тот день думала?
- А встречались оне всё ж таки между собою? В Лебяжке, у ее, либо у его в кибитке? - и еще интересовался Дерябин.
- Раза два или три. Не в Лебяжке, и не в кибитке, а посреди было у их место, в Белом Бору. Поблизости Гришки Сухих заимки. Гришка только-только тогда отстроился, а сараюшка была у его лесная на делянке, от заимки верста, там оне и встречались.
- Значит, радость всё ж таки была у них?
- Ну, какие радости, когда обоим известно, что всё - последнее! И вздох, и взгляд, и слово - всё последнее, да и только, хоть убейся!
- Он, поди-ка, еще и сторонился ее-то? Красавец чахотошный! Боялся заразить? Или, наоборот, она его сторонилась?
- Кто их знает... Только она навряд ли боялась! Когда бы боялась - не поехала бы из города след за им тайно, да с двумя собственными детками.
- Детей пуще всего матери жалко. Это так.
- Но это ведь как у женщины случается? Это у ее случается выше всякий жалости...
Дерябин подумал, пожевал губами, еще спросил:
- Тебе-то, Калашников, откудова известно всё? До тонкостей?
- От Сулеймана знаю. Да вот, Иван Ивановичу тоже, поди-ко, известно кое-что? Так?
Иван Иванович слегка наклонил седую, редковолосую голову и, всё еще пристально глядя в мокрое и пасмурное окно, негромко отозвался:
- Так...
- Знали сколь годов, а молчали обои! Тоже мне - тайны-заговоры! усмехнулся Дерябин. - Еще и барские тайны-то! Ну ладно - по домам! Подписали Обращение, Устинов Никола вернется с леса - подпишется тоже, вывесим тогда бумаги на самых видных местах. А покуда - расходимся. Мы нынче правда что от серьезного на сплошной женский вопрос всё время сбиваемся!
Зинаида понукала пегую кобылешку, хлестала ее, мокрую, мокрым кнутом, а что сама была промокшая до костей - этого не замечала.
Темнело. Почти совсем уже было темно.
Сани тяжко шли по взмокшему снегу, переваливаясь через кочки необъезженной и ненаката-нной, едва видимой дороги.
Барин тоже был чуть виден то прозрачной тенью, то густочерным круглым бесом с искрой в глазах. Иногда он исчезал совсем, только лай слышался, визг и скулеж, которым он умолял Зинаиду торопиться не то к жизни, не то к смерти хозяина своего, Николая Устинова.
Барин исходил в своей собачьей молитве, Зинаида - в страхе и в предчувствиях...
Приподнявшуюся в степной стороне луну тотчас застили мутные тучи.
Около самого леса, под одиночным деревом, кажется, угадала Зинаида верховых. Двое, показалось, было их.
Она встала в санях и громко, надсадно крикнула:
- Григорий?! Сухих? Ты, что ли, сделал, подлая душа? Проклятие тебе!
Но тени исчезли, и Зинаида засомневалась: было или нет? Кого проклянула она? Вот и Барин пробежал это место, не задержавшись, ни на кого не залаяв, так же, как до сих пор весь этот страшный путь бежал - всё вперед и вперед, завывая, захлебываясь и стеная в молитве о спасении, которую он выливал собачьему богу.
Но и другое Зинаида тоже знала: всё, что с Устиновым нынче случилось, сделано людьми. Бог сам по себе, без людей, не сделал бы этого!
И не напрасно она Устинова умоляла: "Уйдем, убежим, спасемся двое от людей! Не сегодня, так завтра сотворят они тебе несчастье!"
Ну, вот оно - то самое завтра! Настало! Опрокинулось на сегодня сквозь темное, в клочки изорванное небо!
Лицо Устинова показалось Зинаиде белым ликом, белее снега, и только когда он спросил: "А кто тут?" - она поверила, что он жив. Он еще спросил:
- Конь-то какой у меня? Моркошка? Неужто, правда, мертвый?! Моркошечка!..
- Он - мертвый! - приложив руку к отвислым и похолодевшим губам коня, ответила Зинаида. И заплакала: не знала, будет, нет ли жить Устинов. Голос у него был слабый, не жилой и раздавался будто с того света. - Как тебя убивали-то, Никола?! И за что?
- Кабы знать...
Устинов пошарил, взял руку Зинаиды, навел ее на холодный, на острый бороний зуб. Она спросила:
- Да што же тут? Што? - А догадавшись, отдернула руку, словно от горячего, провела ею по лицу. - Нечеловечески удумано! Боже ты мой нечеловечески-то как! Гадами сделано! Гадами, более - никем! - С трудом приподняла холодеющего Моркошку. Вынула из-под него устиновскую ногу, потащила Устинова волоком.
Он же, будто только сейчас заметив ее, удивился:
- Зинаида? Откуда взялась-то? - Она не ответила, Устинов повторил: Откуда взялась-то? Удивительно мне...
- Удивительно ему! Не должна я здесь быть, да? Другая заместо меня должна быть, да? Но нету ее, Никола! Нету и никогда, запомни это, и не было бы ее здесь! Запомни, Никола!
- А Моркошка? - еще слабее спросил Устинов. - Неужто бросим его?
- Он холодный!
- И я тоже холодный! Вовсе!
- И врешь! И не вовсе! Холодных я бы обоих оставила вас. Оставила бы здесь и сама бы захолодела с вами вместе! А хотя капелькой одной теплого я тебя возьму! Себе возьму! Никому не отдам!.. - И она уронила его в сани и крикнула кобыленке: - Да тяни ты, тяни! Живая ведь - тяни!
Взвыл Барин - он тоже не хотел Моркошку одного оставить. Он лизал его в морду, падая наземь. Не хотел верить, будто поднять Моркошку на ноги нельзя, уже поздно поднимать его.
- Спина-то целая у тебя, Никола? - спрашивала Зинаида, нахлестывая кобылку...
- Целая...
- Брюхо?
- Целое тоже...
- Ноги, значит?
- Правая. Повыше колена... А куда повезешь-то меня, Зинаида?
- А мало вывихнуло тебя, Устинов! - зло ответила она. - Мало и мало сделали тебе люди! Надо бы язык тебе вырвать! Тоже на железный зуб надеть его!
- Ты, Зинка, в уме ли? Почто так?
- Чтобы не спрашивал - куда повезу! Чтобы молчал, куда бы ни повезла! Чтобы молча лежал бы нонче в моей избе, в моей же постельке! Буду я раненого обихаживать, сестричка милосердия! Вот как буду я делать нонче, потому что пора уже делать так! Не делала, опоздала, вот и надели тебя на зубья железные!
- Ты правду, Зинаида?!
- Поигрались мы без правды-то! В игралку невзаправдашнюю: этого мне нельзя, другого мне с тобой - нельзя, ничего нельзя! Хватит обмана! Настало время - к себе везу. Свое везу, не чужое! Спросит кто, скажу: свое подобрала в лесу, свое с бороны сняла. Свое предупреждала я, чтобы береглось оно людей, уходило бы от их прочь! За своим за человеком сколь годов след в след я шла, одна шла одинешенька, никого больше не нашлось идти, а тогда чей он нынче - человек-то?! И кажный меня поймет! Кажный, у кого душа! Ты один только и не поймешь, так я тебя и спрашивать не буду! Один ты такой беспонятливый, беспамятливый, бессердешный, но уж в этот-то раз я на тебя не погляжу, не послушаюсь, не-ет! Всё! Нонче я - сестричка милосер-дия, вот кто я! Сколь захочу, столь буду над тобою милосердствовать!
- Слушай, как я скажу тебе, Зинаида...
- Хватит! Наслушалась! Наперед, насколь уже лет про твои "нельзя" всё мною услышано! Хватит и хватит мне, сестричке милосердия!
Так они ехали, мотаясь по необъезженным кочкам, то в полной тьме, то при неярком свете робкой луны, а потом Барин залаял и бросился вперед.
Устинов охнул и сказал:
- На Соловке едут, Зинаида. По голосу Баринову слышу - на Соловке!
Зинаида остановила кобылку, и тут они замолкли. И Барин где-то там, впереди, тоже заглох.